Букв много, предупреждаю)

Одна маленькая жизнь или действительно бедные люди
Ей нравилось имя Фаина, но звали её Фёклой.
Первое имя принадлежало одной девочке, которая замечательно пела и любила расчёсывать свои красивые каштановые волосы, а второе - её прапрабабке, с морщинистым сухим лицом и бородавкой под нижней губой (Фёкла никогда её не видела, но точно знала, что злосчастная родственница выглядела именно так, была, конечно, ворчливой и страшной - до такой степени, что жила на чердаке, где пряталась от людей). Первая ушла в город, цокая быстро высокими каблуками так уверенно и божественно, что машины останавливались, предлагая ей стать попутчицей (Фаина, кстати, села в красную - сильно хлопнула дверью, улыбнулась чуть подвыпившему водителю, поправляя короткую юбку, и поехала, поехала ранним утром по плохой дороге, с лесом по краям), а вторая - и родилась то как-то грязно, скучно: при свечке, в крохотном подполе, откуда вылезла и 80 лет прожила между кухней и коморкой, произвела трёх крепеньких детей, и умерла - прямо под крышей, весенним днём, не плача и не смеясь в свои 85 лет, смотря сквозь пыльное окошко на чистое небо, вся в солнечных лёгких лучах… Ничего романтичного. Ну и самое неприятное для девочки: первое имя было таким редким, таким предельно изящным, дышащим на «а» и сужающимся к «и», а второе - только широким, широким на все два слога: от «о» до «а». К тому же так звали многих в тех местах, где она родилась - и все они были какими-то обычными, неинтересными, а одна, как мы узнали, вообще умерла - а быть названной в честь умершего всё-таки неприятно, согласитесь, даже если родилась и жила девочка в деревне, в доме поодаль от центра.
Крыша дома была из шифера и похожа на ту, что у соседей слева, а сам сруб, выкрашенный в зелёный цвет, на тот, что у соседей справа. Даже ягоды в саду на вкус были у всей деревни одинаковыми, ведь папы и мамы передавали друг другу отростки клубники и всё остальное - никаких особенностей, хотя прочие жители так не считали, любовно относясь к тем тёплым летним дням, когда пусть и солнце печёт, и руки затекли, и пальцы давно липкие - но зато на кухне будут стоять несколько белых и синих бидонов, полных крупных ягод смородины, череды, крыжовника… Только вот подпол в фёклином доме был не таким как у всех - маленьким, так что там вечно что-нибудь не умещалось, и в зиму от этого семье из шести человек нередко приходилось перебиваться с хлеба на воду. Но всё же девочка гордилась им, этим непрактичным подполом, и одновременно - единственной, для неё, оригинальностью.
В деревне росли и другие девочки, и все они дружили между собой. Фёкла тоже дружила с ними, несмотря на то, что имена у них были ещё скучнее, чем у неё самой: начиная с Евфросиний и заканчивая Глашами. Она любила со всеми вместе бегать в лес, где под высокими кронами деревьев густо пахнет соснами, где можно понарошку заблудиться, пока собираешь грибы, которые сама терпеть не можешь, но которые нравится искать, поднимая ветки тёмно-зелёных кустов; где разлито невидимое солнце, где в его глубине, в самой чаще его живут сказочные три медведя, пряничные домики и заколдованный принц (конечно, одним - специально для неё, для Фаины, выросшей из Фёклы).
В детстве она хотела сильно и часто любить - не важно кого, главное так любить, чтобы вот обнять - и не отпускать уже никогда. Но любить ей было некого: родителей нельзя, потому что это и так полагается, подружек нельзя, потому что Фёкла в глубине души считала всех их глупыми, а животных… они не слишком нуждались в девочке - а как без этого можно любить, целиком и полностью?
Однажды, когда вечером Фаина возвращалась домой, а где-то вдалеке слышались песни, а небо было отчаянно тёмно-синего цвета с отблесками солнца в самом низу, и воздух, воздух был влажным и ночным и фонари всё никак не зажигались, хотя было давно пора, и в этой летней темноте всё двигалось и изменялось, девочка подумала, не обращая внимания на то, что расцветало вокруг, что расцветает не десять, а всего пару раз в жизни, и не в каждой жизни, - как грустно, как всё-таки грустно, что в сказках, рассказанных бабушками и матерью, всё выглядит красивее, чем в настоящем, что такое вот время, замершее, почти, почти волшебное (она не верила в эти слова, но так полагалось) - портиться комарами, платьицем в розовый цветочек и жмущими сандалями, и что ещё страшнее - ей не с кем об этом поговорить, ей некого приласкать, так нежно и больно стиснуть в ладонях, чтобы жалко было того, кого обнимаешь, а не себя, и думать (даже думать - немножко шёпотом и с предыханием) «ты мой маленький, хороший, я тебя от всего спасу - ты не думай обо мне, я справлюсь, я смогу…». Ах, как ей казалось всё это красивым, как хотелось ей жертвовать и любить тогда! - именно в таком порядке. И чтобы в конце - лягушка стала высоким-превысоким принцем, а Иван поумнел и с печки своей слез, похудев и обернувшись под занавес добро-молодцем красным.
Когда она, дойдя до дома, стала открывать калитку, то услышала шорох под ногами. Девочка посмотрела вниз и увидела голубя, одно крыло которого было в крови, местами уже запёкшейся. Фаина нагнулась, улыбнувшись, подняла его, и трепетно, как священники божий дар, со светлым лицом, на руках отнесла в свою комнату. Там она осмотрела рану голубя, тяжело бьющего другим чёрно-серым крылом, и, несмотря на то, что птица потеряла много крови, девочка, перебинтовав её, с чистой душой легла спать, думая, что теперь есть ей кого любить, что голубь точно выживет, ведь так всегда бывает: найденные животные обязаны выжить, как письма, посылаемые из Франции в Тунис в начале века, обязаны дойти - сквозь море, туман и пески… Но голубь не знал о «Южном почтовом», и о Франции он тоже не знал, как и девочка, впрочем, - и умер под утро, не доставив свой ценный груз, два раза моргнув живыми глазами, и не подняв ни одного крыла - а вороны уже долбили в крышу, и петухи были готовы кричать, и под белой простынею спала Фаина, она ровно дышала, и где-то легко собирался дождь, и в ясных полях сквозь всё проростали трава и цветы, всех жёлтые больше, и над Ла-Маншем Лондон звонил Парижу и плакал об Индии с Африкой вместе, о Кипре с Танжером, о чём-то ещё, далёком и близком, но голос в помехах, и где-то всё так же стучали вороны, и тихо спала Фаина, и голубь, без всех, незамеченный и невидимый, умирал…
***
Отплакав своё, без сладости, в какой-то тупой боли, она однажды под вечер, сидя с семьёй за столом, закусила вдруг нижнюю губу, когда мама опять рассказывала о Фаине, о том, как та уходила - гордо, красиво и сказочно, - как она выставляла руку, с красивым изгибом локтя и серебряным браслетом на милом запястье, ловя машину, как дул тогда сильный ветер, светило высокое яркое солнце и не пели птицы вокруг пыльной, но такой обязательной и непременной для Фани, дороги. Родители, конечно, были против такого поведения, но даже они с каким-то уважением и слабой дрожью в голосе говорили: как неизгладимо та девушка уходила… Фёкла, внимательно слушая, вдруг подняла голову, пытаясь сделать это красиво под стук железных вилок о дно тарелок, и ей нестерпимо, нестерпимей, чем прежде, захотелось ускользнуть, убежать отсюда, подобно далёкой и милой Фаине, которая точно нашла своё счастье, вымарав память о доме, о девочке, вымарав тени в полях дождливого марта, где раньше гуляла и где она силой заставила больше не помнить себя, куда она никогда уже не сможет вернуться из чудесных, волшебных, прекрасных…
Но принца с железной хваткой нужно найти или дождаться, а время от 15 к 18 течёт так медленно, что кажется, совершеннолетия уже никогда не достичь, и ты будешь вечно только смотреть, как в сизую даль уходят другие, и тают бесследно - без весточек редких на память, стираясь со старых своих фотографий, научившись забывать и вычёркивать - прежде тебя. Вокруг Фёклы становилось всё меньше людей - подруги, что по-взрослее, уезжали, как та Фаина, в большие города - и пусть не так красиво, как она, не в туфлях синих на высоких каблуках и короткой юбке, а в сарафанах, кроссовках и кедах (какая-то Софья, говорят, вообще в шлёпках за тридевять земель, где счастье хранится, пошла - отец её выгнал из дома и дверью хлопнул так сильно, что девушка на следующий же день нашла себе друга - и не важно, что принц оказался с лысиной, водкой в холодильнике и старше её на 15 лет), а Фёкла всё жила с родителями, считая дни до 18, когда уж точно она сорвётся, улетит, убежит вслед за теми девочками, что курят по многу и думают, что так красиво, что тушью пользуются плохо, и часто ночами, когда рядом нет никого, ни одного голого (не обнажённого, а именно голого) любовника, парня и виски, плачут, наверно, от этого - во всяком случае, они сами себе так говорят, потому что терпеть это всё, всех этих пьяных, десятых, совсем не милых, даже если и деньги, и тело - давно невозможно, давно невозможно, давно невозможно… И Фёкла того, конечно, не знала - и так хотела туда, в большие города (даже в маленькие, лишь бы вырваться прочь из деревни, как из старого дневника), где можно быть такой… божественной (ещё одно её любимое слово). Впрочем, даже если бы она и видела все эти картины - она не отказалась бы от побега, ведь со стороны даже эта водка и эта грязь рисуются замечательными.
А дни бежали, дни бежали, и Фёкла пыталась во всём походить на Фаину, читать, как она, всевозможные книжки, но их в доме совсем не оказалась, за исключением «как приготовить варенье» и «тысячи рецептов варки свинины», отчего девушке пришлось скучать ещё больше, чем прежде, но она знала точно, что вытерпит всё, даже сверх того, чтобы в свои 18 наконец расправить плечи, причесаться под ускользнувшую прекрасно Фаню, днём выйти на дорогу - и уехать туда, за кисельные берега с молочными реками, за тридевятое королевство, и дальше, за детские сказки, во взрослость, в счастливую жизнь, улыбаясь, конечно.
И вот, ранним апрельским утром, когда все ещё спали после её дня рождения, она одела голубые туфли на невысоком каблуке (так как других найти не смогла), узкое платье не по размеру и слишком крупные бусы из лунного камня, вылезла через окно, хотя это было лишним, ведь дверь никогда не запирали, и быстро пошла к областному шоссе, изредка запинаясь, не успев забыть своего пьяного, от смородинных и земляничных настоек дядю, полные губы тети в брусничной помаде, вкус тушёных баклажанов, которые не умела готовить мама, и горланящего какие-то песни отца, напившегося аккурат до застолья, с непонятными друзьями в грязных куртках, подаривших Фёкле бутылку водки и широкий мужской галстук, который она тут же, как только вернулась к себе в комнату, едва не расплакавшись у всех на глазах, выбросила в форточку, вспомнив через минуту, что его могут увидеть гости, выходившие гулять по маленькому саду, и как тогда начнутся расспросы, как будут дышать спиртом в лицо, и смеяться над ней так больно - Фёкле пришлось идти, сквозь зыбкие, уже не уверенно стоявшие на ногах, ряды гостей, искать галстук в крыжовнике, обдирая руки, платье… всё это было пошло и стыдно.
А сейчас Фаина, вся молодая и свежая, шла вдоль тёплой от солнца дороги, перебрасывая с руки на руку сумочку со скомканными купюрами, улыбаясь под таким невозможным, таким юным небом, от которого взрослые могли бы расплакаться, смотрела в убегавшую даль, окаймлённую сосновым лесом, выросшим прямо из её детства, теперь медленно ускользавшим из нежных ладоней девушки, которая, не останавливаясь, ловила машины, без сожаления пролетавшие мимо, кроме одной, красной (семёрки), остановившейся, распахнувшей свою дверь, приветливо кивнувшей женским лицом (как выяснилось позже, марининым лицом), спросившей по-весеннему просто: куда вы, такая радостная и молодая, идёте? - к ближайшему городу - садитесь, я подброшу, мне как раз по пути.
И Фаина села, Фаина согласилась, Фаина мигом оборвала все тонкие нити вот этих деревьев, близкой речки с хрустальным течением, каких совсем и нет сейчас, всех-всех полей, где со своими подругами искала крупную кукурузу - и больше уже не будет искать, - где рос новый, не её, март, со всеми тающими снегами, перелётными птицами, миндалевым счастьем и кучевыми облаками - все эти нити, казавшиеся такими прочными для многих, но не для Фаины, натянулись разом, натянулись, и порвались, перетёрлись, не оставив ни одной слезинки у карих глаз, ни одного следа на чистом лице девушки, нёсшейся в машине и весело разговаривавшей с курящей Мариной, не смотря по сторонам, где пролетало всё, что знала Фёкла, последний раз играя в весну, которую ей было совсем не жалко, которая осыпалась цветками вишни, - из которой она теперь ускользала.
Часть II
Его звали Сергей.
Первый раз они встретились в квартире у Марины, которая жила одна и с радостью согласилась иметь скромную соседку по комнате. Новая подруга Фёклы вообще была доброй и немного странной женщиной, из тех, что читают Бродского до полвторого ночи вслух, сидя на кухне и медленно потягивая чай, что вечно пекут пироги для друзей, а кушают сами, что курят подолгу и смотрят в окно, мечтая о потрясающем стихотворении, слетающем нежно с губ, таком брусничном или малиновом, которое точно не им дано написать, а дано какой-нибудь переводчице завтра под вечер, смотрящей на вечный Париж, Бангкок или Лондон, а не как они - на смолкающий к 9 механический завод возле их домов: в Саратове, Ейске, Уфе… Но самое прелестное в Марине было то, что она обо всём этом знала, и жила всё равно именно так, не умея, по-видимому, жить иначе, хотя, конечно, пробовала, и пробовала она безуспешно, через некоторое время просто смирившись с собой, такой вот непоэтичной, земной, с нулём волшебства и джинсами вместо готье, такой вот красивой, но не прекрасной.
Эти её качества быстро поняла Фаина, которой они сразу показались скучными, и ещё быстрее понял Сергей, молодой человек Марины, целовавший, впрочем, её до сих пор: из жалости, робости, съёмной квартиры, привычки есть вкусно и спать до часа, ведь делала всё она, и просто привычки спать с кем-нибудь, а не одному.
В тот вечер перед субботой, когда Фаина встретилась с Сергеем, он был на редкость хорошо одет, выбрит, не пьян, что случалось с ним по пятницам, с сигаретой в зубах, коробкой конфет «Ассорти», шампанским и даже в костюме с розой нелепой в петличке, весь ужасно из старого фильма, низкобюджетного и снятого плохо, так что и зрители бы разбежались, не досидевшись до середины… Но Фёкла в кино не бывала и запаха дешёвого одеколона, купленного в безвестном киоске на рынке, широкой улыбки тонких губ и 30-летних плеч ей было совсем достаточно.
- А… Марина дома? - спросил он, заглядывая в квартиру.
- Её нет - ещё не пришла с работы, - ответила она, и добавила через пару секунд, одёрнув красную юбку, короткую и в обтяжку, улыбнувшись смело и так по-детски, посмотрев снизу вверх на него, такого сказочного и долгожданного, - зато я есть.
Она влюбилась так, как не влюбляются в людей. Ну, а потом, потом было много всего: чай, конфеты, ухаживания (совсем недолгие), цветы, цветы, немного цветов, холодный сад, дожди, скамейка, промокло единственное платье, так быстро, так быстро вот это тёплое, тёплое, тёплое и тут же растаявшее «люблю» - и после кровать («она же такая узкая, как вы здесь с ней этим занимались?» - «что? Молчи, молчи, пожалуйста»), бесконечные ожидания, тугой механизм часов, одинокие завтраки, обеды и ужины, хоть рядом и были люди, пятничные явления высокого красавца с жёсткими руками, такие мгновенные объятия («скоро Марина с работы…»), чужая любовь за стенкой и бесконечные улицы из-за этого, первые сигареты, и постоянные ливни, ливни, осенние ливни, и разом - суббота, воскресение, утро понедельника: боже, ещё четыре с половиной дня, четыре с половиной дня, и кофе так мало, на донышке - ну как, как я его дождусь?
Из всех этих нескончаемых дней Фаине особенно запомнился один сентябрьский вечер: они лежали на старой узкой кровати с обивкой цвета красной смородины, над ними было распахнутое настежь окно с набухшим небом за ним, шёл очередной дождь и вдалеке сахарилась гроза, и ближе гораздо играла тюль, а они мелко целовались - он всё торопился, торопился, стягивая с неё узкую кофту ванильного цвета, шуршала молния, нестерпимо тёрлась друг о друга одежда, и скоро должна была придти Марина, от чего становилось холодно там, внизу живота, и дождь переходил в ливень, капли задувало уже в квартиру, тюль белой сорочкой вывернуло наружу, и медленно зажглась неоновая вывеска отеля напротив, переливаясь голубыми и фиолетовыми цветами, и опять эти мелкие поцелуи, вверх по спине, к нежным плечам, как извинение за тонкую нестиранную простынь… Он, отвернувшись, спал, а она смотрела в высокий потолок, исписанный отражением промокших стёкол, мёрзла под покрывалом в чёрно-белый бутон, широко моргала, гладила его чуть тёплую руку, и всё говорила про себя «как я тебя люблю, так нельзя любить, а я вот люблю…», и всё хотела спросить: а ты, ты меня любишь? - и посмотреть в красивые глаза, и узнать ответ, чтобы можно было жить ещё неделю, а потом опять увидеть вот эти волосы, ладони, пальцы…
Вдруг загорелись, как в детстве, фонари, зашумели по дорожной магистрали ещё советские машины, небо совсем потемнело, и расплавился в вечере потолок, и Фёкла поёжилась под покрывалом, повернула к низенькой тумбочке голову, где стояли в аккуратно разрезанной пластиковой бутылке, в чистой воде засохшие цветы, из тех первых, что он ей дарил и что он сейчас ей совсем не дарит, и три слезинки показались у глаз, ведь плакать рядом с ним ей было нельзя, высыхая медленно на юной, на такой открытой, едва приподнятой шее.
И бежали месяцы. Проносилась осень, оставляя за собой использованные носовые платки, не сказать бы презервативы, неистраченную любовь и холодные руки от нехватки денег на хорошие перчатки. Она уже давно устроилась продавщицей в каком-то маленьком магазинчике, торгующим дешёвой, броской одеждой, и хотя Фёкла сама понимала, идя в первый раз на работу, что это не то, чего она всегда хотела, что эти вот вещи с блёстками и неважным покроем скоро спрыгнут со своих пластиковых вешалок, возьмут её за руки, и потянут вслед за собой, в мир храпящего мужа, желтеющей ванны и вечно нечищеной раковины, где постоянная грязь, грязь особенно после любви, и перегаром дышащие простыни, липкие поцелуи и полночная нежность, что больше похожа на боль, на пошлость, которой одной Фаина действительно боялась; она всё равно шла в назначенный ларёк, и среди ширпотреба неуверенно ходила на высоких каблуках, оказавшихся так похожих на этот ширпотреб, озиралась вокруг, прикладывая руки к груди, защищая толи блузку, толи то, что глубоко под ней, говорила вслух «нет-нет, мне ничего этого не надо, не надо», качала головой с выбившейся чёлкой, и снова озиралась, запирала дверь и плакала, плакала смотря на грубые джинсы, толстые кофты и юбки с непростроченным швом.
В тот же день, а это была пятница, Марина всё узнала о ней и Сергее. Когда она их увидела, они лежали на кровати, молчали, нелепые, укутывались в одно одеяло, и Фёкла улыбалась, а он всё крепче её обнимал… Фаине было стыдно одеваться при Марине, которая смотрела на неё и на Сергея, безжалостно заставляя себя видеть всё это, видеть, как краснеет девушка с почти идеальным телом, какого у неё самой никогда не было, как несостоявшийся жених ищет её фиолетовое платье и помогает его надеть, как выходят они из квартиры, опустевшей мгновенно, сразу и так невыносимо больно, что Марина вышла на лестничную площадку, закусывая губу, отсчитывала чужие теперь шаги, дробные и гулкие, Фаины и Сергея, обернувшихся на изгибе лестницы, посмотревших вверх, на совсем несчастную, бедную женщину около 35, с которой тут же слетел весь её флёр Ахматовой и мятных стихов, и стоявшей так невозможно голой, что было видно все её тихие всхлипы, простую косметику и немолодое одиночество, которое ничем не запьёшь, - и у Марины выпала из рук чёрная сумка, она опёрлась на дверной косяк, глядя прямо перед собой, часто заморгала большими глазами с морщинками слева и справа, и про себя заплакала, закрывая лицо руками и не в силах уйти в квартиру, чтобы не было жалко её Фаине, у которой и действительно тряслись плечи, которая действительно хотела броситься извиняться перед Мариной и целовать ей ладони, чтобы только простила, чтобы самой не стареть, не стараться ночами заснуть поскорее, прячась от этих лестничных зелёных стен, от упавшей сумки с редкими мятыми купюрами в 50 рублей, двумя пирожными, и от самой Марины, стоящей в дверях, с короткими волосами, плачущей… Но она этого не сделала, уходя вслед за торопившимся Сергеем, который, выйдя на улицу, пробормотал «дура», закурил сигарету и пошёл на съёмную квартиру, не дожидаясь Фаины, зная, что она всё равно пойдёт за ним.
А где-то вдали заходило солнце. Серебрился тонкий лёд. Первый снег легко падал с раздавшегося во все стороны вечернего неба, по-зимнему свежего и алого в уголках. Сергей и Фёкла уже сидели у него в комнате, средней из трёх, что были в квартире. Кроме голых стен, двух стульев и кровати с железными подлокотниками в ней ничего не было. Одинокая бабка, хозяйка квартиры, сама кипятила чайник – он свистел на кухне. Кроме них троих в квартире никого не было - Александра Матвевна (так звали старушку), почему-то больше не брала постояльцев. Она говорила, мол, на хлеб хватает, и ладно. Причмокивала сухими губами, и шла на кухню, где в разговорах с двумя котами, маленьким телевизором советских времён и пельменями, которые обожала и лепила сама, проводила большую часть дня. Вот и сейчас Александра Матвевна была на своём привычном месте, кипятила чайник на плите и на белом столе расставляла тарелки с извечными пельменями, такими крупными и толстыми, что они не проваривались и липли всегда к зубам.
О новой девушке она даже не спросила и не предложила ей свободную комнату, словно ни Фёклы, ни свободных мест не существовало. Посмотрев, как молодые едят, старушка по обыкновению причмокнула, сложила руки, улыбнулась, сказала «мои хорошие», обращаясь толи к пельменям, толи к Фёкле с Сергеем, и зашаркала к себе в комнату - крохотную, похожую скорее на просторный шкаф, с миниатюрной кроваткой, на которой она спала, поджимая худые ноги и отвернувшись к стене в обоях бледно-розового цвета, с цветочками.
Оставшись вдвоём, они ели молча. Сергей на неё не смотрел, а Фёкла только изредка поднимала глаза - боялась, что ему это надоест, он встанет, громко хлопнет ладонью по столу, так что задребезжат ложки в стеклянных чашках, как дребезжат они в поездах, и скажет ей убираться отсюда - а ей очень не хотелось уходить: совсем не из-за холода, зимы на улице (об этом она не думала), но из-за расставания с Сергеем, которого всё больше любила, хотя куда уж больше, хотя уж как можно такого любить…
Но любить было можно, считала девушка, чем она и занималась, при том, что времени на это было мало: Фёкла работала в две смены, уже никак не реагируя на развешенные безвкусные вещи, а Сергей всё чаще приходил домой к двум часам ночи, пьяный на столько, что ей приходилось его раздевать, как делала когда-то её мама, стягивать ботинки, брюки, ложиться на полу, и продолжать, продолжать любить, и болеть от не-поцелуев, которых так хотелось, особенно утром, в январе, когда по подоконнику прыгали птицы и вороны стучали по трубам, а солнце переливалось на горках снега у них под окном, и лучи выпрастывались из него… А Фаина лежала на холодном полу, смотрела в потолок, мёрзла, и не плакала, потому что ей ни что не напоминало о детстве (свет фонарей до 12 этажа не доходил) и о прошлой жизни в любовницах у Сергея - цветы уже не только завяли, но осыпались и пошли вместе с ветром гулять по тихим комнатам, по галдящим улицам.
И ещё несколько месяцев прошло. Фёкла всё реже смотрелась в зеркало и всё меньше заботилась о себе - она даже в парикмахерскую не ходила, а лишь подвязывала волосы бледно-голубым платком. Всё так же любила Сергея, который в ответ любил её давно не каждую пятницу, а только через. И так бы оно, наверное, и продолжалось, если бы однажды, когда Фаина пришла с работы пораньше, она не раскрыла перед собой дверь и не увидела один свой чемодан, полностью собранный, и записку на нём, от Сергея: я тебя больше не люблю, прощай, Сергей. В начале она прочитала это именно так, с запятыми вместо точек. Потом вместе с точками, по слогам. Никак не могла поверить, не могла поверить.
А после взяла свои вещи, посмотрела ещё раз, последний, на квартиру, где гуляли сквозняки, где пряталось под слоем пыли, за мебелью и в мелких трещинках на полу её несбывшееся счастье, которое в лицо узнало бы Фаину, вздохнула глубоко, чтобы не плакать, развернулась - и ушла, закрыв за собой дверь, покрепче сжав ручку дешёвого чемодана и не стуча высокими каблуками, потому что пару недель как не могла их уже носить…
***
Она переехала в город поближе к столице. На саму столицу денег у неё пока не хватало. На новом месте Фёкла опять устроилась продавщицей в крохотный магазинчик. Уже ничего не боялась. Была одинокой и даже сперва спокойной - решила заняться собой: она принялась читать книжки модных авторов (Мураками, Коэльо и Достоевский), смотреть в кинотеатрах арт-хаус на самых последних сеансах, ходить на поэтические вечера каких-то подвыпивших поэтов, умеющих только красиво читать или тонко взмахивать руками, или, что редкость, то и другое вместе, и часто, и быстро.
Публика на таких вечерах была своеобразной: жеманные барышни в длинных платьях, юноши с чёрными сумками и пивом «Балтика» в них, почтенные пенсионеры, ни слова не понимавшие, но всегда очень хлопавшие в конце, когда непризнанный и уж точно одарённый стихотворец раскланивался, с едва заметным пренебрежением, и улыбался так юно - своими 35-летними губами. Хотя, конечно, попадались и интересные люди - но Фёкла на них не обращала внимания. Она думала, что пока не станет похожей на одну из тех героинь чёрно-белых фильмов, что носят длинные перчатки, и вуаль, и широкополые шляпки, вновь ставшие популярными, её опять бросят, как бросил Сергей. Фёкла хотела быть своеобразной, чтобы ей удивлялись, она хотела наконец-то стать той самой Фаиной в платье-футляре, загадкой, которую все любят и которая может выбирать, кого любить сегодня, а кого - завтра. Она хотела быть свободной.
Но Фёкла смотрела на своё открытое, немного простое лицо, и не могла представить себя в том волнительном и чарующем образе, которого пыталась достичь, ведь выросла она из прошлого, из пшеничных полей и маминых пирогов с капустой и земляникой, из ранних рассветов и парного молока, которое пьёшь, пьёшь и никак не напьёшься, хотя оно пенкой липнет к губам, из тех далёких, ушедших безвозвратно, тёмных прохладных вечеров и натопленных комнат, где можно было сидеть на чистой постели и пить чай из блюдечка в прикуску со свежими блинами или баранками… только вот не годятся баранки к сигаретным ночам и дымным поцелуям, стихам, стихам и водке, гитаре друга, песням Земфиры, кофе под утро, отсутствию сахара, жёлтым зубам в конце концов и отбеливающей пасте, и мужчине, молодому и гибкому, ходящему голым по квартире, ищущему свои вещи, который смотрит на тебя вплотную, выпрямясь во весь рост, и говорит так гладко, как будто читает из старого фильма слова безвкусного, но милого юноши: как хорошо, что ты встала, знаешь, я ухожу - да-да и завтра уже не приду, ты мне не нравишься, солнце, хотя в платье вчера была потрясающей, и духи, когда мы танцевали, - а сейчас… у тебя даже коньяк дешёвый, и водки совсем не осталось - так что, извини, конечно, но я пойду. И снова слёзы, снова пытаешься быть красивой, прятать тёплые вечера и бескрайнее летнее небо под жёлтые блузки с синим пальто, и косметикой, и взглядом, который, думаешь, все замечают, но знаешь, что это не так, что надо бы нравиться, а нравиться не выходит, ведь в молодости действительно тебя любили, но любили из далека, как что-то чистое, высокое и недостижимое, - а в старости тихо смеются и складывают анекдоты о вздорном характере и том, что уже не нужна, - и опять повторяются ночи, когда хоть к кому-то уже прижаться, обнять и не отпускать, и опять дешёвый коньяк и «господи, ну когда же всё это закончится…».
Фёкла чувствовала всё это, но не отступала ни на шаг от выбранного пути. И она не была глупой - просто вера сильнее доводов, а красивое отражение дороже каких-то там хороших качеств, вроде тёплых рук во время холода. Фёкла мечтала о светлом будущем подобно болельщикам футбола, которые пересматривают записи с любимой командой, зная, что они проиграют, но каждый раз надеясь на последние секунды - вот сейчас, сейчас он точно забьёт!..
Чёрные цвета ей не шли - кожа была смуглой. Узким платьям мешали бёдра. Дешёвая косметика портила кожу, а хорошая стоила дорого. Многослойность в одежде Фёкле тоже не подошла - то, что смотрелось на актрисах в кино так красиво и легко, будто никто даже и не думал над образом, на ней сидело нелепо и глупо, делая её то слишком широкой, то низкой, то вульгарной и неопрятной.
Однажды Фёклу позвала на день рождения её новая подруга - тоже продавщица на рынке: лет 30, уже с дряблой кожей, яркими румянами и жирно подведёнными глазами. К такому событию Фаина готовилась по-особенному: купила себе дорогое платье в одном из самых модных городских бутиков, где она чувствовала себя неловко и старалась выбрать наряд как можно быстрее, вешалки падали, девушка извинялась, краснела, убегала в другой магазин, и снова не знала, куда девать глаза из-за своего поношенного свитера и чёрных джинс, так нравившихся ей, но тающих в сравнении со всем, что продавалось в торговом центре, и за свою фигуру, которая казалось теперь не идеальной, и за своё простое лицо, и за прошлое, и за будущее, стучавшееся дождевыми каплями и серым широкоглазым небом в чистые окна просторных павильонов, залитых светом, ждущее Фёклу на выходе из этого рукотворного и чужого рая.
Всё-таки купив себе «маленькое чёрное платье», счастливая Фаина вышла, выбежала из бутика, и под ливнем, не под редким весенним дождём, зонт держа в мокрой ладони, заторопилась в парикмахерскую, прижимая свободной рукой, как драгоценность, к сердцу белый пакет, постоянно оглядываясь, не смотря под ноги крупными и такими детскими глазами, и семеня по грязному асфальту голубыми туфлями на высоком каблуке. Причёску ей делали долго - она нервничала и боялась опоздать. Вертелась, как ребёнок, под ножницами парикмахера и не могла листать очередной журнал, в котором ещё одна молодая девушка красуется с сильными руками мужчины, в котором вечный парень с улыбкой 40-летнего обнимает юную талию - и выглядит таким счастливым, будто и талия для него первая, и сам он ещё только мальчик. Фёкла завидовала им - с чистыми лицами, в золоте и платине, целующимся…
Посмотрев на часы уже на улице, она поняла, что опаздывает. Не на много, но Фёкла не хотела пропустить ни одной секунды этого прекрасного вечера, который ни дождями, ни лужами не мог испортить ей настроения - ведь и причёской она была довольна и платьем, которое хотела надеть только у подруги, чтобы случайно не намочить его по пути, и тем, что Тамара (так звали ту женщину) обещала познакомить её с Олегом - красавицей и умницей, как сама говорила.
Когда она пришла домой к подруге, то сразу же забежала в ванную, пока её никто не заметил, чтобы уже в дорогом наряде торжественно вручить подарок, широко улыбнуться и услышать комплименты. Хотя между раковиной и стиральной машинкой было тесно, Фёкла смогла достать платье и надеть его. Посмотреться в зеркало. Провести руками по талии - и заметить, что чуть выше бёдер вылезло две нитки. Фёкла попыталась их вытащить, но они не лезли, а тянуть их сильнее она не хотела, боялась порвать, и часто моргала, вытирая лицо вспотевшими руками, немного испачкавшись об остатки порошка на стиральной машинке, покраснев, мелко дыша… Она пыталась что-то придумать, но не могла, но всё больше дрожали руки - и возле двери закричала Тамара «Фаня, Фаня!», и девушка, чего-то испугавшись, шмыгая носом и закусив губу, с мокрыми глазами, выбежала из ванной комнаты - и остановилась: напротив неё было широкое, во весь рост зеркало шкафа-купе.
Фёкла смотрела на своё отражение, на свои бледные полноватые ноги из под не одернутого платья, на складки на животе, ведь ткань прилегала плотно, а в магазине она этого не заметила, так торопилась, на белое пятно от порошка и несколько вылезших ниток, на лицо с плохо подведёнными глазами, состарившееся вдруг и так резко, и такое одинокое на фоне открытой ванной комнаты с пошлым и слабым жёлтым светом от крохотной лампочки под облупившимся потолком. А из кухни доносился голос Тамары, говорившей об арбузе, дешёвом и сладком, хрене, купленном у одного таджика, плохой редьке, жирной колбасе, обвесившем продавце, и тушёном мясе, и «птичьем молоке» на десерт, а Фёкла её не слушала, и только смотрела в зеркало, и как будто видела, как под окнами старого дома опадает высокая, плотная вишня, и ягоды не завязываются, и такое серое сплошное небо над всеми кустами, и всё не пишет Герде белокурый Кай, ведь мальчик вырос и давно женился, и девочка теперь умеет лепить пельмени и даже котлеты, и всех-всех голубей отпустили юноши, и их не зовут обратно, ведь голос ломается и трудно дышать, ведь юноши быстро стареют, и волосы где-то стрижёт Рапунсель, и в спящей Вероне любовь - закончилась, оставив Джульетту стоять на балконе, а не молодого Ромео пьянеть в трактирах и дымно курить возле женщины без лица, но с телом прекрасным, и тихо, и тихо кричать по ночам, и часто плакать о том, как рвутся вот в этот момент мечты, как быстро седеют волосы, как молча стоит Фаина, и слышит мужские шаги, и голос Тамары - о, вот и Олег, ну, помнишь, я тебе говорила - и девушка смотрит ему в лицо, всё дряблое и некрасивое, и слишком за 40, за целую жизнь, которая в нём умерла, так праздно и незаметно, весной, чуть старше, - в детстве, под утро, не съеденной рисовой кашей, и мягким рассветом - пропущенным сотни раз.
Все глядели на Фёклу, а она, в плохо сидящем платье, без туфель, стояла на холодном паркете и ничего не говорила, а только смотрела в лицо Олегу, пока из карих глаз её не выпростались две слезинки, пробежавшие быстро и больно, и пока она не взяла свою потрёпанную сумку, прижимав к себе сильно потными руками, и не вышла за дверь, озираясь, расплакавшись там, на лестничной площадке с зелёными стенами, под взорами соседей из глазков, и их перешептываний, и пищанием домофона на первом этаже, позвякивании крупных ключей - и нестерпимом стыде, что засел ниже сердца и всё проливался слезами, и никак не мог перестать зудеть, и мёрзли ступни, и пальцами Фёкла рвала подолы у платья, и было всё горше и горше, и чем же унять…
Она решила уехать из этого города.
Часть III, она же последняя
А месяцы всё продолжали бежать, а Фёкла никак не могла уехать, и деньги собирались трудно, ведь ей пришлось перейти на другую работу, продавщицей в продуктовый ларёк, где торгуют несвежими йогуртами и почти не вспоминается девочка со звучным, красивым «Фаина», где можно зато домой брать глазированные сырки, срок годности которых выходит через день, и есть их на маленькой кухне пятиэтажки, в съёмной и грязной квартире, и смотреть в окно, на темнеющий город, не включая свет, ничего не видя от пыли, холодного чая и равнодушия, которое исчезало лишь по утрам, по пути в магазинчик, потому что Фёкла боялась встретить знакомых, которым стыдно смотреть в глаза, и поэтому она совсем перестала следить за собой, ходила в застиранных старых вещах и думала, что так её не узнают, и думала, что многие помнят о ней, но это было не так, и однажды, когда она случайно на улице натолкнулась на Пашу, молодого человека Тамары, то он, окинув девушку взглядом, пошёл дальше, больно задев её плечом, не оглядываясь и давно-давно забыв несчастную Фаню, смотревшую вслед мужчине крупными глазами под бобровой шапкой, низко надвинутой, и она не могла идти дальше на работу, а только переминалась с ноги на ногу и крепче сжимала потрескавшиеся ручки сумки из кожзама в бледно-синий и красный гарошек.
Через 3 года ей удалось наконец накопить денег на съём квартиры в столице и несколько новых нарядов, которые хотя и были новыми, но совсем не шли к образу «Фани», а подходили скорее к замужней 40-летней женщине, уставшей от работы, детей и мужа, и потому покупающей не платья, а балахоны аляпистого цвета, ведь кто ей теперь может что-то сказать, и зачем вообще выглядеть красивой после 20 лет совместного брака, взрослых детей и скучных подруг? Надев своё лучшее платье, купленное ещё в бытность Сергея, сидящее оттого по фигуре, красивое и действительно идущее Фёкле, она взяла один чемодан, куда умещались все её вещи, накопленные за несколько лет в двух городах, и поехала в столицу, с одной пересадкой, на электричках, оба раза сидя возле окна, охапками собиравшего деревья и тут же их бросавшего.
Тогда был прохладный и солнечный июль, и многие уезжали в отпуска, и дети на платформе махали родителям, которые кричали в ответ «слушайтесь бабушку», и ребята плакали, и небо было ослепительно голубым, с дымкой по краям, с белёсым горизонтом и парой облаков у него, и люди смотрели друг на друга, вспоминая прошедший год, особенно весну, и удивлялись, что почти ничего не помнят, что вот, уплыли ещё 12 месяцев, и стучатся уже другие, и уходят гораздо быстрее, и ни «привета», ни «здравствуйте», а только прощайте-прощайте-прощайте, и не известно сколько осталось всем им, пассажирам, апрелей, июней и январей, и много ли смогут они сорвать подснежников или хотя бы купить их у выхода из метро, и целоваться в подъездах, на кухне и в парках, и сколько минут возле них будут прощаться с ребёнком родители, и махать рукой, вот так, как сейчас, и часто моргать, и стоять в широком тамбуре, напрягая руку от усталости, от тяжести громадных чемоданов, с газировкой, курицей, зелёными яблоками в белых салфетках...
Тогда был июль, и Фёклу никто не провожал, и не целовал на прощание, держа её руку в своих, немного потных и мягких, и во втором электропоезде сзади девушки сел какой-то дачник, сжимая в ладонях большие рудбекии, эти жёлтые и оранжевые ромашки, а спереди - красивый молодой мужчина, смотревший на Фаину в лёгком летнем платье, воздушную, словно не было всех прошлых зим, с тонкими чертами правильного лица, на которые плавно ложился свет, отчего девушка казалось ещё милее, и точные линии скул так замечательно подчёркивались контрастом цветов, будто выросших слева, на втором плане, делая Фёклу почти сказочной, сошедшей со старых фотографий и иллюстраций к детским книжкам. Молодой человек напротив долго смотрел на Фаину, а потом встал, купил у широкого и дряблого, удивлённого мужчины рудбекии, подошёл к ней и сказал, улыбаясь глазами: ты такая красивая, и это тебе. Он протянул девушке немного завядшие цветы, и сел рядом, на жёсткое сиденье. Фёкла повернулась к нему, глядела, глядела, пытаясь найти нужные слова, а нужных то как раз не было, и под стук колёс ей вспомнилось чёрное платье, и зелёные стены, и это постоянное желание быть не одной, а с кем-то, чтобы имело смысл вставать по утрам, в половине седьмого, делать кофе, смотреться в зеркало, спешить на работу и чистить картошку, и ходить по рынку с тяжёлыми сумками - у всего, всего этого должна быть причина, потому что если делать всё это лишь для того, чтобы не быть голодной и не замёрзнуть, то это не жизнь а какая-то пошлость, безвкусица, дрянь - так думала Фаина, но не могла всё это сказать, не могла сказать, как рада, как рада она вот этим цветам, которые много важнее и слёз и бессонных ночей, и громких песен в наушниках… она неслышно заплакала - даже не заплакала, а просто роняла слёзы - и Дима, так звали молодого человека, обнял её, и они вместе поехали в тряской электричке, в прокуренном воздухе, ни о чём не разговаривая, а только смотря на снопы деревьев, пролетавших мимо, на чистое небо и сплошное, до кромки высокого леса, их собственное, их лучшее лето.
***
Дима жил неподалёку от города, где снимала квартиру Фёкла, и тоже хотел уехать в столицу - поэтому он уговорил девушку немного подождать, чтобы отправиться туда вместе. Она сначала было отказалась, но потом, посмотрев на него, с красивым голосом, молодыми плечами, таким открытым взглядом - согласилась, потому что трудно было не влюбиться в него, да ещё с оглушительными цветами посреди дымного вагона и неуклюжих людей.
Он не говорил точно, где живёт, и поэтому встречались они то на квартире у Фёклы, которую она вновь сняла на скопленные деньги, то на станции, где остановилась электричка сразу после подаренных рудбекий и куда добирались они из разных сторон. Вот эти вторые свидания Фаине нравились гораздо больше - было в них что-то сказочное, что-то неуловимо детское и вместе с тем сильное и терпкое, как в тех фильмах, что она смотрела, как в тех книгах, что бывает стыдно читать - и она чувствовала себя девочкой, и была наконец её юность, которая тогда, при Сергее, не зацвела, зато теперь распустилась пышным цветком ярко-красного цвета, какого и закат не может случиться, и под дождём и под ливнем они спинами липли друг к другу, ценили друг друга, любили, как те, что ночами уже не мечтают, а только всё чаще дышат, ведь всё у них есть, как те, что срывают бордовые вишни и в августе рвут подснежники, и нежности столько, что им не забыть, что льётся в ладони, и дальше, и ниже, и трудно без этого жить, когда ты молод уже и ещё, когда сладко видеть своё отраженье, и в ванной смеяться, и ждать этих встреч, малиновых, с перламутровой тонкой кожей, что в парках, садах, у метро, и лёгких не хватает, чтобы всё сказать, и цедить другого губами, и знать, что не бывает смерти, ведь только тогда её и действительно нет, и верить, что темечко лета, июль, не пройдёт.
Но июль прошёл, прошёл и август, а они всё встречались, то в квартире, то на пыльной станции, и никак не уезжали, и Фёкла опять работала на рынке, и жила сплошным ожиданием чуда, а Дима просил отложить хоть ещё на немножко, и она, конечно, соглашалась - как ему можно отказать? Однажды он задержался, а когда появился, то нёс в руках огромный букет жёлтых хризантем, и, подойдя, предложил Фёкле съездить к нему домой - познакомиться с родителями. Фёкла была рада, хотя и чувствовала себя немного странно, но любила она Диму всё так же сильно, и потому без слов отправилась за ним.
Они поймали машину, зелёного цвета пятёрку, всю пропитанную бензином, от чего Фёкле стало плохо на 10 минуте, и поехали к Диме домой. Ехали они долго - больше получаса: за опущенными окнами мелькали деревья, асфальтовая дорога сменилась песочной, всё чаще проплывали деревенские избы с резными фасадами и потрескавшейся краской, сильнее пахло коровами, и вот, водитель остановился, они вдвоём вышли из машины, и её недавняя любовь сказала: вот здесь я и живу - и показал на один из домиков с выцветшим красным железом на крыше и бабушкой с курами и одной свиньёй на дворе…
***
Фёкла тогда из последних сил, что остались, выронила букет, развернулась и без слов села в машину, сказала - обратно, к станции, и, собрав тем же вечером вещи, на следующий день была в столице, с заплаканными глазами, но улыбающейся, уверенной, что теперь точно сбудутся все её мечты: и об имени Фаина (она представлялась всем именно так), и о красивой жизни, и о счастье под тёмной вуалью и дорогими перчатками: непременно чёрными, подбитыми тонким мехом, и очень изящными - вместо тех оковалков, какие она носила раньше, в которых постоянно мёрзла.
Такие перчатки в столице носили все, и было их полно. Цены на лучшие из них для Фаины оказались слишком высоки, и ей пришлось на зиму купить попроще и подешевле - похожие на те, что были у неё раньше, в прошлых двух городах. Она, конечно, пыталась себя убедить, что это не так, что они совсем другие, тоньше, лучше, теплее, но верилось в это с трудом, когда Фаина смотрела на грубую кожу перчаток, чем-то сродни мужским, которых она стеснялась, ходя по людным улицам, возле дорогих магазинов, даже не заходя в них, а только смотря на витрины, и стягивая с себя на морозе перчатки, отчего Фаина часто простужалась и должна была записываться к доктору, и отвечать ему на вопросы о том, что, мол, как вы, такая молодая, да с плохим здоровьем? - работы много, радости мало, говорила она, пожимала плечами и опускала глаза, почему-то немного улыбаясь своим постаревшим лицом, которое будто бы и не её, а другой, 35-летней женщине принадлежало, и в очередной раз обещаясь следить за собой, не пить холодного и не есть мороженного, Фаня опять уходила, держа в руках всё ту же, совсем убитую сумку, плакать ночами, курить в окно, не смотреть на расстилавшийся под её 15 этажом город, где она снимала крохотную квартирку за баснословные деньги, и боялась дышать на мебель, плохенькую, но зато столичную, уже этим лучше неё, провинциалки с бледными губами и вечным «работы много, радости мало».
Через лет пять она встретила на улице Сергея, подошла к нему, поздоровалась, и он её не сразу не узнал, но вспомнил через несколько минут, - и пригласил в гости к себе домой, где Фане открыла дверь Марина, постаревшая, раздавшаяся вширь, какая-то неопрятная, без тени стихов на губах и флёра в уголках глаз, вся такая не женщина, а баба лет 40, в халате с розочками и гвоздиками, с накрученными бигуди и тушёной курицей за плечами, на сковородке… старая подруга отвела Фаину в сторону и тихо, но настойчиво советовала убираться из её квартиры и больше там никогда не показываться. Пока Марина всё это шептала, Фаина кивала, немного улыбалась, и готова была уже уйти, но тут Сергей позвал всех к столу и она не смогла отказаться, и в конце всего затянувшегося и пошлого вечера Фаня получила записку от Сергея (она нашла бумажку во внутреннем кармане сумки), говорившую о страстной любви, склоне лет и о чём-то ещё, что разобрать она не смогла, чересчур маленький подчерк, но ей было это и не важно, потому что Фаина всё равно пошла бы навстречу, хотя бы все слова были нелепыми, глупыми и слишком пафосными.
Когда на следующий день, в назначенное время Фаня стояла у метро, ждала, ждала долго, больше 2 часов, и никто не пришёл, она сначала пыталась смеяться, чтобы вдруг не заплакать у всех на глазах, от стыда и от обиды, ведь всё её тело, всё, что было внутри - сплошной комок боли, который одной не распутать и не унять, - а потом сняла с себя серый пуховой платок, похожий на бабушкин, и, опершись на холодную стену, вся замёрзшая, сказала: какие же мы дуры…. И пошла домой, не оглядываясь, ни на кого не смотря, всхлипывая и смахивая слёзы со щёк ладонями в новых и красивых перчатках.
И на следующий день она пришла на нынешнюю свою работу (работала она теперь на рынке, но уже не у кассы, а там, на задворках, на складе, в глубине, за плотными стенами), где уже несколько месяцев подряд рубила, сама, свинину-говядину-курицу и разделывала их, своими руками вырывала сердца для покупателей, такие маленькие, жалобно бьющиеся и похожие на её, спрятавшееся в густой темени груди, но думать о схожести она уже не могла, и только опускала с шумом наточенный топор, и кругом шла голова от запаха, и забыта, забита нелепая жизнь, - и с вырванным сердцем, абсолютно пустая, в испачканном фартуке и никому ненужная, Фаина уходила с работы в восемь, и ела на ужин пельмени, сосиски по праздникам, творог в четверг, и старела она в одиночестве, на узкой кровати и под низким потолком, в который она не смотрела, потому что так уставала, что сразу же засыпала - и не надо было убирать постель, считать звёзды, стелить новые простыни, ведь всё делается ради чего-то, а у неё не было этого «ради», да и «чего-то» у неё тоже не было, а осталось только имя «Фаина», 15 этаж в придачу и кофе безвкусный под утро.
***
В ранние часы наступившего дня она сидела на лавочке возле своего дома, громко смеялась, то надевала, то снимала найденную где-то шляпу с широкими полями и кусками бывшей вуали; на руку она прицепила розовый бант, а старое длинное пальто Фаня расстегнула - под ним виднелась белая ночнушка и туфли на высоком каблуке, синие, как она когда-то хотела, но бывшие теперь ни к чему.
Девушка долго сидит одинокой, всё смеётся, смеётся, иногда плачет, говоря, у меня было всего три мужчины, умерший голубь, скучный пьяница и нерешительный высокий красавец - а я, видите, видите, всё равно несчастная и сижу вот здесь, мёрзну, а они то где-то в тепле, а я всех их любила, особенно первого, а они меня оставили на холоде, на январском ветру… ну что мне теперь делать? Вдруг к Фане подходит какой-то мужчина с небритым лицом и в одежде не по возрасту, слишком юношеской, и смотрит на девушку, смотрит долго, а потом становится перед ней на колени и, перебивая её монолог, убеждённо говорит: выходи, выходи за меня замуж, ты для меня дороже всего, дороже всего, забудь, забудь всё, что было. Ты такая красивая…
Фаина неожиданно замолкает, глядит на мужчину сверху вниз, качает головой и говорит ему, что, знаешь, где же ты был раньше, принц мой ненаглядный? Ну зачем ты мне теперь, а? Вот если бы чуточку по-раньше, хотя бы месяца два назад, а теперь… теперь я точно, стопроцентно одинокая - да-да, посмотри на меня, ну кому я нужна? Был вот один, жизнь его от меня зависела, да и тот сложил крылья, и умер, не дождавшись меня… Ну где же, где же ты был раньше?
После этого замолкли оба, а потом началось всё с начала, и так повторялось много раз, пока Фаня совсем не замёрзла, не встала со скамейки, и не пошла куда-то вдаль, по скверу, с рекламных плакатов по бокам которого улыбались красивые и молодые, счастливые и очень счастливые, а она всё шла, шла, не обращая внимания на этого взрослого студента, в предрассветную дымку, в рань, где не было ни машин, ни бордюров, а расцветала новая весна, во всяком случае, ей так казалось, где были живы и поля, и деревья, и чёрная смородина в маленьком саду, и где снова можно будет пить чай из блюдечка долгими вечерами и парное молоко по утрам, а потом идти за ягодами, и смотреть в бескрайнее и чистое небо, и считать дни до цветения вишни, и готовить потом варенье, и бояться темноты, и видеть, как созревают яблоки…



Сидим в дыму.
Где-то рядом
Рвутся нити чужих судеб.
Разговоры за жизнь,
как,
что к чему,
Пустых слов наваристый студень,
Кому он нужен?
Кому не нужен?
Жизнь рассудит...
Где-то пылает солнце,
Где-то
На дорогах
В пыли изваленное
Сердце бьется.
Где-то,
Напротив,
Вечный холод, лед
И нету солнца.
Будем ценить минуты,
Часы разобьем,
Чтобы сердца стука не слышать.
Где ты?
Что ты?
В голове клубок из мыслей
Прерывисто дышит.
Открыть окно,
Вдохнуть до боли
Осенний ветер,
еще холодный,
Сегодня ночью
Без сна,
Кому-то ужасно больно.



@темы: Стихи, Творчество

Я, по всей видимости, не совсем понимаю, о чём это вы толкуете.
В общем, в надежде доказать, что я всё ещё мобилен, т.е. нигде не застревал, выкаладываю ещё.
Мнения приветствуются.

Кукловоды

Зеркальце, ножницы, пилочка...
Трудно держать равновесие -
Танцы на тоненьких ниточках
Это не так уж и весело.
Три шага, два шага, падаем,
Пальцы белеют от нежности;
Где-то за облаком взглядами
Нас провожают для верности...

Самые добрые ангелы
Держат в руках перекрестия.
Всё, что могла, ты исправила,
Только по-прежнему вместе мы...
Тянутся, тянутся ниточки -
Я так послушен, мягок, слеп;
Ножницы, зеркальце, пилочка
И ослепительный свет.

Танцы под голос прожектора;
Нет ничего - лишь движение.
Я отклоняюсь от вектора
Взломанного притяжения...
Пилочка, зеркальце, ножницы -
Ниточки рвутся. Мы выстоим.
Лишь кукловоды поморщатся,
В путь провожая нас выстрелом...



еду на первую пару, поднимаюсь на экскалаторе вместе с толпой народа, - экскалатор, что едет вниз, пустует.
и тут мимо меня вниз проезжают два мужика, которые, как видно, не "уже", а "еще".

один, громко, жизнерадостно, оборачиваясь к толпе, следующей наверх: - а вам всем на работу!
оба весело ржут.

Питер.



На улице шел дождь, уже было темно. Как обычно, я ехала домой из офиса. В автобусе стала около запотевшего окна и задумалась о чем-то своем.
Рядом стоял мальчик лет пяти, которому, наверное, стало скучно. Он начал рисовать пальцем на стекле смайлы - что-то вроде этого =), но в вертикальном виде... Это привлекло мое внимание, стала наблюдать за ним, продолжая мечтать о чем-то своем. А тогда посмотрела на мальчика, и тоже начала рисовать - такой же смайл, только с клыками вампира. Мальчик увидел, посмотрел на меня и улыбнулся. Я ответила тем же.

Где: Киев




Если вас грызёт совесть...выбейте ей зубы- пусть она вас нежно посасывает



Многие девушки стесняются появляться на улице не накрашенными… Дааа, зато с кривыми ногами ходят, как ни в чем не бывало :)



@темы: смешинки

Что угодно ожидаешь увидеть в туалете института, кроме теста на беременность.. Благо, одна полоска)

МГЛУ



Название: История одной скрипки
Автор: Damonistic
Жанр: мистика
Рейтинг: G
Предупреждение: странности и ажно три POV-a.
Навеяно: Биошоком, еще чем-то, и, как оказалось в конце, вокалоидной Алисой... х)

В этой комнате, помнится, я и потеряла всё. Всё, что у меня было и чего не было. Возможности и стремления…всё.
Сегодня я вхожу в нее с осторожностью. Я знаю, что порог здесь слишком высокий, и об него можно легко споткнуться, содрав краску с туфель. А если неудачно приземлиться, то и занозу можно в ладонь загнать.
Я-то знаю. Я провела здесь…неужели всего двадцать четыре часа?.. Не верится. Тогда мне казалось – целую жизнь.
Впрочем, даже этих часов хватило.
Сейчас я медленно иду вдоль стены, касаясь ее пальцами. Стена покрашена – так что пальцы легко скользят по ней, стирая тонкий слой пыли. Спустя три шага стена сменится оконным проемом – без стекла, разумеется.
Ну, так оно и есть. Окно.
Сейчас из окна можно увидеть двор с высоты десятого этажа. Квадратик асфальта, мусорные баки и кленовые листья, которые еще не вымел отсюда дворник.
Тогда из окна не было видно ничего.
Только белый квадрат.
***
Очнулся я от яркого белого света, пробивающегося даже сквозь закрытые веки. Я спешно прижал ладони к глазами, пытаясь отгородиться – но бесполезно – свет всё равно проникал. Это было странно, но почему-то я ничего не мог с этим поделать.
Пришлось их открыть.
Открыть и обнаружить, что стою я в неизвестной мне комнате.
Это было неприятно. Первым делом проснулась паника, а затем – странное хладнокровие. Некоторое время я даже пытался колотить по стенам, ибо не нашел двери, но результата это не дало. В комнате не было даже каких-либо тяжелых предметов, которыми можно было бы громче объявить о своем здесь присутствии.
Всё бесполезно.
Собственно, комнату я изучил быстро – пять квадратных метров квадратной же формы, пол с деревянными половицами, идеально прилегающими друг к другу, и стены, примерно на две третьих до верха выкрашенные в черный. Остальная треть – побелка, покрывшаяся пылью и паутиной.
А еще откуда-то проникал свет. Разумеется, он был – иначе ни черта я бы не разглядел. Он был. Однако я не мог понять, где. Вроде как щелка где-то в стене – но стена была идеально ровной, и сколько бы я не водил ладонями по «щелке», ничего нащупать не удалось.
Собственно, когда я в очередной раз яростно обшаривал стены комнаты, готовясь перейти к исследованию половиц, откуда-то донеслись звуки.
Вроде как они шли сверху…а может и снизу. А может и справа, или слева. Словом, звук словно бы шел отовсюду.
Это была скрипка.
***
Со своей последней пассией я рассталась в январе. Это произошло сразу после Нового Года – под тихий звон бокалов и шариков на нашей елке. Тогда я улыбнулась, чмокнула его в щеку, надела пуховик и сказала, что ухожу.
Он не сразу понял, что «ухожу» значит «ухожу навсегда». Названивал еще. А моя трубка всегда отвечала голосом автоответчика. Думаю, в конце концов пассии названивать надоело. Вещи свои я забрала, убедившись, что он на работе, а потом оставила ключи на тумбочке, пририсовав рядом смайлик своей губной помадой.
Мне тогда было так легко…
Собственно, именно потому я и пришла в эту комнату в одиночестве. Не хотелось беспочвенных переживаний. Не хотелось расспросов…ничего не хотелось.
Просто прийти сюда, сесть на подоконник и вдохнуть сырого осеннего воздуха. Неважно, шел бы дождь за окном или было бы солнечно – главное, чтобы я смотрела именно из этого окна. И видела, что за ним – всего лишь дворик.
И белая пустота – это иллюзия.
Я не взяла сюда и подруги. Зачем?.. Та девочка, с которой я общаюсь по работе чаще всех, она бы испугалась приходить сюда. Ее бы напугали скрипящие половицы и на три четверти черные стены.
Но меня-то не напугают. Я всё это уже видела. Я даже не чувствую дыхания смерти, сквозящего через половицы.
Оно – всего лишь осенний ветер. Сейчас ноябрь – дует из всех щелей.
Сейчас я ощупываю стену на предмет дверной ручки. Конечно же, ее нет, но я ведь ее помню. Соответственно, сейчас моя ладонь схватит ее лакированную поверхность.
Меня захватывает предвкушение. Мне уже не страшно. Мне просто нечего бояться – я знаю всё, что могла знать об этом месте.
Хотя сердце все равно бьется. Лучше бы оно молчало…
***
Скрипка заставила меня вздрогнуть. Не то, чтобы я не любил этот инструмент – просто в темной неуютной комнате услышать ее было, мягко говоря, сюрпризом.
Но черт, это радовало!
Я вскочил на ноги, переполненный радостным возбуждением. Раз играет скрипка, значит, здесь есть еще кто-то, кроме меня! Кто-то, кто может помочь мне выбраться!
Ну правда. Не век же пропадать в мрачной комнате. Еще и паук на меня смотрит из левого угла.
Словом, я вскочил. И тут же замер. Я не знал, куда идти, чтобы найти неведомого скрипача. Мелодия звучала прерывисто, журчащее, и очень живо – я просто не мог поверить, что так может играть проигрыватель. Да-да, там именно человек. И я найду его непременно.
Но где искать?
В порыве я начал лихорадочно носиться по комнате. Мои кеды глухо стучали по половицам, и некоторые из них – половиц, конечно – поскрипывали под моим весом. Чуть раньше я такого не замечал…впрочем, кому какое дело.
Я обшарил каждый уголок, в надежде найти зацепку. Под конец даже попрыгал по полу и постучал по стенам – не помогло.
Но скрипка продолжала звучать. Мелодия была медленной, и звучала так, словно неведомый скрипач говорил мне: «Давай же, ищи! Я жду тебя».
Он ждет. Он точно ждет.
И меня ждут. Я должен поскорее выбраться, потому что дома меня ждут…
И я снова замер. Внезапная мысль пронзила, словно электрическим током. Я, кажется, даже перестал дышать на время – и только скрипичная мелодия доносилась откуда-то.
Дома меня ждут…кто? К кому я рвусь? И где это – дом?
Я не помнил.
Я точно должен был помнить – но не помнил! Память отказывалась что-либо мне воспроизводить. Не удавалось вырвать из нее даже малейшего кусочка моих воспоминаний.
Я осел на пол, и половицы вновь скрипнули. Почему?
Мне не к кому идти. Некуда стремиться. Я просто сижу на холодном полу в неясной комнате и жду, когда озарение подкинет мне решение.
Решение задачки, как найти скрипача.
Решение задачки, как найти себя.
Дано: пять квадратных метров квадратной же формы, пол с деревянными половицами, идеально прилегающими друг к другу, и стены, примерно на две третьих до верха выкрашенные в черный. И человек.
***
На лестнице горит ровно одна лампочка. Ее свет слабый, подрагивающий – как от свечи. Впочем, большего света и не нужно – ступеньки прекрасно видно. Они побелены, и частички побелки обязательно останутся на моих туфлях, когда я пойду вверх.
И я иду.
Каблуки стучат по каменным ступенькам. Стук эхом отдается от стен. Впрочем, мне не страшно. Я уже прошла через это – и потому мне даже не хочется оборачиваться через плечо, несмотря на то, что чувствую, как мне в спину кто-то смотрит.
Это неповторимое чувство паранойи настигало меня и в прошлый раз, когда я побывала здесь. Уже второй раз – ощущение, что я жертва, к которой подкрадывается умелый охотник. Буквально дышит мне в спину. Кажется, я даже слышу стук его сердца.
Но это не страшно. За спиной никого нет, и можно не вертеться вокруг себя. Просто идти вперед – вверх – проще.
Свет лампочки подрагивает, и я, наконец, вижу ее. Смеряю взглядом собственную тень – минутка любования своей фигурой – и иду дальше. Лампочка висит на пучке проводов, качается из стороны в сторону при малейшем дуновении ветерка. Хотя какой ветерок, казалось бы?.. Здесь даже воздух спертый. Хочется кашлять и пить.
Но ветерок-то дует. И лампочка качается.
Я прохожу примерно два лестничных пролета вверх. Останавливаться на них бесполезно – здесь нет дверей. Стены – на одну вторую зеленые, и на одну вторую побеленные – исписаны посланиями. Кто-то кого-то пытался предостеречь, видимо. Все равно эти записи бесполезны. Когда ты их читаешь – ты и так уже знаешь всё.
Однако глупые люди, попадающие сюда, не знают. Они думаю, что помогут кому-то. А тем временем эти надписи – только для того, чтобы обнадежить себя в том, что знаешь всё.
«Скрипач должен быть впереди»
«Прямо по коридору и налево»
Потеки крови.
«Вместо окна здесь просто белый квадрат из бумаги. Но на сам…»
«Не фотографировать».
Отпечаток ноги.
Я иду наверх – и дохожу до того самого коридора. В коридоре тоже есть освещение – от неоновой вывески на правой стене - на этот раз выложенной из плитки. Она большая и светит нежно-голубым.
«Спешите на особый концерт!»
***
Окно я нашарил совершенно внезапно. Просто под руку попалась створка…вторая – и я толкнул их. Они угодливо распахнулись, и в глаза мне вновь ударил белый свет – как при пробуждении.
Минут пять – а может и больше…или меньше, было трудно вести счет времени – я привыкал к свету. И только потом смог открыть глаза. Впрочем, смотрел я все равно прищурясь – глаза болели.
Окно выходило в белое пространство. Как будто просто в другую комнату. Правда, я так и не смогу определить источника света – он словно бы шел отовсюду, как и музыка той скрипки, которая начинала действовать мне на нервы.
Не знаю, что стукнуло мне в голову, но я решился вылезти в окно. Вот так запросто – перекинул ноги через подоконник и спрыгнул. Я даже не задумался о том, спрыгну ли я на что-то – или в пустоту.
Падение было недолгим. Приземление произошло на белый пол. И со всех сторон я оказался окружен слепящим белым светом, словно заключен в его кольцо….квадрат, эллипс, треугольник?
Черт его знает.
Постояв в белой комнате, я полез обратно. А когда, подумав, решил вернуться – наткнулся на стену.
Это было странным, право слово. Словно бы в окно внезапно вделали стекло. Я ударился о него носом, и чуть не сломал последний.
Падать на пол комнаты было даже привычно. Скрипичная мелодия словно заиграла сочувствующе - или мне так показалось.
Я пошарил рукой по окну – но не мог проникнуть дальше уровня ставен. Словно те внезапно нарисовали некую границу. Впрочем, это даже успокоило. Не могу войти и не могу. Что поделать?.. Я не могу даже вспомнить себя, а это - проблема куда крупнее.
Но, честно говоря, все проблемы как-то отошли на второй план. Просто взяли и отошли, словно их подстегнула неведомая команда из глубины моего разума. Возможно, она звучала как «Успокойсь!»…армейское такое.
В армии я, правда, не служил, но это роли не играет. Фильмы же смотрел? Смотрел. Не знаю, откуда взялось это знание, но смотрел.
Скрипка продолжала наигрывать мелодию. Я обреченно разглядывал комнату, успевшую уже поднадоесть. Выход должен был быть. Раз внезапно появилось окно – значит, внезапно появится и еще что-нибудь. А если не появится – я умру здесь от голода и жажды. В принципе, я никому и не нужен, но жить-то все равно хочется. Не желательно отдавать этот воздух и это сердцебиение кому-то еще.
Да, кому-то еще.
Я чувствовал, как кто-то сверлит мне взглядом спину. Ввинчивает его под лопатки. Чувствовал!
И был даже рад этому.
Раз кто-то смотрит – значит, кто-то есть.
И неважно, что взгляд исходит из белого окна.
***
Бар пустует. Винные бутылки стоят аккуратными рядами вперемешку с джином и коньяком, а перед ними – стаканчики. Маленькие такие.
Помню, когда моя бывшая пассия водил меня по клубам, он всегда заказывал мне выпивку в таких вот стаканчиках. Уж не помню, что я пила…кажется, он запрещал алкоголь. Считал это ниже моего достоинства…шампанское на Новый Год не считалось.
Думаю, понятно, почему я от него ушла. Считал меня своей собственностью, которой можно распоряжаться. Как же хорошо, что мы уже не рядом. Конечно, просыпаться в пустой постели – невесело, однако в этом есть и свои плюсы.
Сейчас я медленно иду по комнате. Здесь тоже деревянные половицы – и мои каблуки едва ли не застревают между ними. Да, здесь полно дыр и проломов.
Напротив барной стойки стоит синий кожаный диванчик. Он весь покрыт пылью, а рядом с ним, явно облитая чем-то липким, валяется скрипка.
Я перевожу взгляд на стену. Надпись на ней гласит: «Убей свою музыку в себе». Рядом с надписью – наглухо заколоченное окно. Впрочем, открывать его бесполезно – там тоже вид на какой-нибудь дворик.
Интересно, что было ненастоящим – эти вот осенние дворики или та белизна? Мои воспоминания о прошлом – или их отсутствие?
Я морщусь. Мне неприятно думать об этом. Подумав, я откупориваю запыленную бутылку мартини и отпиваю прямо из горлышка. Бывший, конечно, осудил бы меня за такое, равно как и моя мать, но сейчас-то я далеко от них. Сейчас я в той самой квартире, вернее, в том самом доме, - пытаюсь не предаваться воспоминаниям. Я рассматриваю окружающие предметы и думаю, что всё было просто сном. Вещим, но сном. Да, такое здание существует, но то, что в нем происходило – лишь сон. И обратного не докажут даже надписи и скрипка, промокшая от пролитого на нее ликера.
Я беру ее в руки и принюхиваюсь. Абрикосовый, кажется?.. Помню, пока я училась в институте, мы праздновали окончание сессии таким же. Весьма вкусно, и даже незачем тратить его на бесполезную уже скрипку.
Правда. На скрипке уже некому играть. Скрипач, скорее всего, давно умер, поглощенный собственной иллюзией. Так оно и бывает – помню, когда я была здесь в прошлый раз, бедняга был похож на тень. Он смотрел на меня мертвыми глазами и не выражал лицом никаких чувств. Водил смычком по струнам, издавая чарующие звуки. Как тот самый Нильс, который играл на дудочке. Только здесь приманиваются не крысы – а просто те самые, что попали в комнату ниже.
Интересно, откуда берутся эти Скрипачи?.. Их специально отбирают в консерваториях? Мол, так и так, интересная и нехлопотная работа, постоянные слушатели. Соглашайтесь, другого случая не представится! Да и оплата…
Я усмехаюсь своим мыслям и достаю из кармана джинсов мобильный телефон. Пальцы быстро набирают смс-ку – обычное предупреждение для матери, что меня можно ждать поздно. Да, я живу с матерью. Папа тоже живет с нами, но его редко видно – целыми днями на работе. В принципе, я и так обычно приходила домой не слишком рано, ссылаясь на работу, но предупредить всегда считала своим долгом.
Мои родители, они бы волновались. Всю милицию, наверное, переполошили, вернись я ночью.
«Смс доставлено».
Чудесно.
Улыбнувшись, я заправляю волосы за уши и отпиваю еще мартини. Теплое. Почему-то снова вспоминается тот Скрипач.
И когда он вспоминается, я зачем-то беру в руки скрипку, подбираю валяющийся за диваном смычок, и стираю с них пыль. А затем – провожу смычком по струнам.
***
В этой комнате люди теряют всё. Всё, что у них было и чего не было. Возможности и стремления…всё.
Мы всего лишь даем им подсказки. Эй, Алиса, следуй за Белым Кроликом!
Не ты первая, не ты последняя.
Мы всего лишь даем подсказки…
Люди могут сколько угодно смотреть на белое окно. Сколько угодно думать, почему же стены закрашены именно на три четверти. Почему же каждый день здесь устраиваются концерты, у которых только один слушатель.
Нет никакого секрета в том, что мы делаем. Мы всего лишь помогаем отрешиться. Потерять себя. Найти новых себя.
Чудесно, не правда ли?
Релаксационная программа, огромное помещение со свободой действий, скрипичное музыкальное сопровождение.
«Приходите еще!»
Мы не сомневаемся в людях. Люди всегда делают одни и те же ошибки. Все мы люди, конечно, но тем не менее.
Мы точно знаем, что будет следующим шагом. Нам нетрудно нарисовать подсказки на стенах.
Всё начинается с конца и кончается с начала.
Итак, представьте, что вы проснулись в темной комнате, а в глаза вам бьет яркий белый свет из несуществующего пока что окна…




@темы: Рассказ

20:36

-=-=-=-

почти как бог

Время ещё осталось, а мыслей нет...
Тёплые отпечатки в пыли дорог.
Кто-то в конце тоннеля погасит свет -
Это, конечно, тот, кто почти как бог.
Он незаметно падает, чтобы знать,
Кто за границей неба зажёг огни;
Кто-то безумно правильный лёг в кровать,
Тихо закрыл глаза. Он спит.

Он не ответил правильно - миг пропал...
Вслед за слепыми звёздами в океан.
Где-то в каком-то городе пил напалм -
Тот, кто почти как бог, но глухим не стал.
Снег застилает небо. Застыл в дверях.
Город неспешно плавится. Время есть.
Кто-то теряет навыки доверять,
Медленно укрывая в земле свой крест...

Небо раскисло, лопнуло, потекло...
Из-за кривого зеркала мир ослеп.
Кто-то давно спокоен - разбил стекло,
Кто-то в пыли оставил горячий след.
Снег засыпает здания. Он лежит.
Время ещё осталось, а мыслей нет.
Кто-то, почти как бог, безмятежно спит.
Где-то в конце тоннеля зажегся свет...



Девочка-Синевласка
В домике на поляне
Смотрит на мир глазами
Из голубого стекла.
Завтра с утра репетиции,
Завтра с утра – гастроли.
Девочка шепчет томно:
«Лучше бы я умерла»

Девочка точно знает,
Что она хочет от мира.
Девочка твёрдых правил
И безупречных манер.
Девочка хочет признанья,
Хочет богатства и славы.
Есть ли в театре достойный
Девочки кавалер?

Девочкин пёс послушный
Ходит на все спектакли,
Ходит на все премьеры
Девочке дарит цветы.
Как он достоинства полон,
Как же он горд и важен,
Когда они под руку с девочкой
Ходят через мосты.

Девочка любит поэтов,
Любит Пьеро-Музыканта,
Любит свободным вечером
Слушать как он ей поёт.
Скажет в конце чуть насмешливо:
«Друг мой, но вы же из тряпочки»
И в голубом её взгляде
Вдруг проступает лёд.

Так и проходит время,
Ниточки скажут действие.
Учит мышей арифметике,
С совами водит спор.
Смотрит в окошко девочка,
Вьются локоны синие,
И покрывается сеточкой
Трещин лица фарфор.



@темы: Стихи

ехала в маршрутке.
впереди меня на сидении сидели папа и 2 дочки.
девочки неугомонные. смеются, показывают пальчикам в окно, вертятся на сидении, пристают с вопросами к отцу.
тут одна внезапно замолкает и поворачивается к другой. долго и пристально на нее смотрит, а потом гладит сестреньку по щеке, ласково так проводит ручкой..вторая улыбается и тоже тянется к щечке сестры, гладит. и все это в полном молчании.
а потом снова вертятся, шумят, показывают пальцами в окно.

где:Воронеж




где: поселоГ Новошихово .



Фотографировалось года два назад. Недавно снова там проходила, к сожалению все убрали.



где: Москва, улица Воронцово Поле



байтрэш такой байтрэш.
могилёв, беларусь




Decepticons



где: г. Новосибирск



Привет!!

Компания SMW Swiss Military Watch проводит конкурс – адаптируй на русский язык оригинальный слоган компании see the time all the time и получи фирменные часы Field Watch!

конкурс проходит здесь - smwatch.ru/osnov.php?idraz=183&idraz2=36



15:45

***

Много ли, мало ли слез в стакане, мы пить, конечно, не перестанем, двери закрыть и захлопнуть ставни - в моем аду снегопад. Ты - это что-то всегда другое, стекла, разбитые об устои, пой же, любимый - мы все изгои! И знаешь, я этому рад!

Больно бывает по разным причинам. Я и не знаю: кто мы и чьи мы; искренность бьется о борт личины, небо - в твоих глазах. Прошлое точит оплот равновесья, жить уже год как неинтересно, если бы все изменить, если..."Снова прощай!" сказать.




@темы: Стихи, Творчество

пьеса содержит внушительное количество нецензурной лексики, потому что действие происходит в плацкартном вагоне

Доверчивое лицо, поездная пьеса-пиздец.


Действующие лица

Четкая телка Ирина – офисная жженщина с четкой челкой и красными когтями.
Гуцул Степан – невозмутимый большой мужик с понятиями.
Охранник – мужик в спортивном костюме цветов украинского флага и в футболке со спайдерменом.
Длинный Юрий – просто длинный мужик.
Мыкола – украинец. Всім похуй, а Миколі крєпко ні.
Проводник, The – мужик с неменяющимся суровым выражением лица.
Мы – Тина и Шагрин на боковых полках.

Продавцы хуеты – бабка с игрушками, мужик с электрошокерами, мужик с зарядными устройствами и другие.

Место действия: поезд Москва-Киев, плацкартный вагон.

Акт III


Ирина, Степан, Охранник и Юрий уже прилично накушались. Ирина лечит.
– Вот вы такой замкнутый мужчина, – говорит она Охраннику. – Сидите себе, не улыбаетесь. Наверное, сказывается работа охранником. Улыбнитесь! Все в жизни лучше, если улыбаться. Как вы относитесь к жизни, так и она к вам. Воспринимайте все позитивно.

Гуцул Степан соглашается:
– Как к жизни повернешься, так и она тебе потом.
– Вы наверное психолог? – спрашивает Ирина.
– Я по жизни психолог. Все в глазах вижу.
– Вы несостоявшийся психолог. Вот я да.
– У вас эти, пальцы красные, – говорит Охранник.
– Пальцы красные?! Где?! – вопит Ирина.
– То ногти! – вопит Степан.
– Ногти!
– Пальцы!
– Гагагагага!
Половые мужчины замечают "спящих" нас:
– Дети спят!
– Дети прочитали букварь! И спят!
– Гагагагага!

Бутылка Бухла заканчивается, начинается новая. Гуцул Степан объясняет почему он Гуцул.
– Гуцул значит горец! Гоноровий гуцул.
– Что значит гоноровий? – интересуется Ирина.
– Гордый, – объясняет Степан.
– Гордый и как это.. как это сказать, – задумывается Охранник. – Деловой!

Акт IV


Украинская граница, заходят таможенники и господа проверяющие. Бутылка Бухла скрывается под полкой, рюмки с бухлом под подушкой. Ирина вопит, Степан успокаивает:
– Ну це ж не сало, отстирается.
Пограничники недовольны документами Охранника, Охранник недоволен пограничниками:
– Тут всё нормально. Как нет? Я думал, нужно только это.. доверчивое лицо. И всё нормально будет.

Всё получается нормально, таможенники с пограничниками уходят, Бутылка Бухла возвращается, продавцы хуйни налетают.
– Рубли на гривны, рубли на гривны меняем, кто еще не поменял, меняем рубли на гривны, гривны, рубли, меняем, кто.
Охранник приобретает две Леси Украинки и уходит с Ириной курить. Длинный Юрий смотрит на нас, мы грустим.

– Чего задумалась? – спрашивает меня Длинный Юрий.
– Вот задумалась, – отвечаю ему я.
– Поспали? – спрашивает Юрий.
– Откровенно говоря, нет.
– Это через нас?
– Откровенно говоря, да.

Юрий извиняется, появляется Охранник.
– А де Ірусік? – спрашивают Охранника.
– Пісяє, – отвечает Охранник.

Возвращается Ирина, узнает, что мы не спим из–за них, и что они успели извиниться.
– Ничего мы не мешаем! Я не извиняюсь! Это мы еще тихо, это мы еще не мешаем! Вот я ехала, так они пили пиво и облили мне пивом пуховик. Облили пивом! Пуховик! Пуховик облили пивом!
Гуцул Степан говорит, что поспать еще все успеют на том свете вечным сном.
– А в жизни должна быть движуха. Я беру от жизни всё. Что жизнь дает, то и бери. Я так считаю, я всю жизнь так жил. Я прожил свой век! – снова вштыривает Степана.

Ирина лечит Степана, Степан питает многое к Ирине. Он дарит ей всякие предметы, Охранник и Юрий стараются не отставать и тоже дарят предметы. Степан не пасует и дарит телефон. Ирина кричит:
– Я не возьму его! Я не могу принять такой подарок! Я не могу! Нет, Степан, спрячьте! Немедленно спрячьте! Я не могу!

Степан уговаривает Ирину, после чего они удаляются, судя по пустоте бутылки бухла, в вагон–ресторан. Длинный Юрий общается с воздухом и сильно его ненавидит, Охранник стаскивает с верхней полки двух гигантских плюшевых собак и зарывается в них.

Акт V


На сцену выходит Мыкола.
– Юрій, ви ще нормальний?
Юрий прерывает словесную перепалку с пространством и смотрит на Мыколу:
– Вы кто?
– Микола. Слухайте, Юрій. Я тут сиджу і все чую. Ви ту жінку знаєте? Гирину. Вона вам хто?
Юрий качает головой и мычит. Мыкола продолжает:
– Ця Гирина, вона вам наливає и наливає, а ви п'єте. Ось шо я вам скажу. Ви їй крєпко даруєте. Дуже крєпко. Вона зійде і ви її не побачите, а самі зостанетесь з чим? З нічим. Не треба їй так крєпко. Телефон… Чуєте, Юрій? Скажіть своїм.

Юрий кивает головой и замолкает. Включается охранник:
– Вы кто?
– Микола. Чули, шо я казав?
– Это наша женщина! Она у нас! Наша женщина, а вы идите к себе!

Мыкола качает головой и уходит. Юрий забирается на верхнюю полку спать. Появляются продавцы хуеты.
– Игрушки! Барби, пупсы, танцоры с музыкой! Игрушки!
Охранник требует у бабушки–продавщицы плачущего пупса. Бабушка заявляет, что таких нет и предлагает купить смеющихся или танцующих. Охранник выбирает пупса и протягивает бабушке Лесю Украинку. Бабушка заявляет, что деньги фальшивые, упаковывает пупсов обратно и уходит. Охранник устремляется за ней, пытаясь сфотографировать бабушку на мобилу. Следующая тетка с игрушками интересуется происходящим.

– Даю ей.. вот.. двести.. не берет! – объясняет Охранник. – Не продает мне! Говорит, меня получается развели.
Тетка смотрит на деньги, соглашается с бабушкой. Охранник в ярости, начинает фотографировать тетку. Тетка пугается и уходит, Охранник за ней.
– Ну чего тебе?! Ну чего тебе?! Ну чего тебе?! – доносятся вопли тетки. С полок гроздьями свешиваются любопытные головы.
– А–а–а–а–а! Ударил! – плачет тетка. Головы обрастают телами и бегут спасать тетку.

Охранника возвращают, Охраннику угрожают. Охранник сидит и грустит.
Возвращаются Гуцул Степан с Ириной. Ирина негодует – Охранник утонул в плюшевых собаках и ей негде сесть. Степан помогает Ирине поместить собак обратно наверх.
– Что ты сделал?! Что ты сделал?! Ну вот что?! – кричит Ирина.
Охранник молчит и грустит.
– Не умеешь пить, не берись! – мудрит Степан.

Охранник мычит и грустит. Приходит продавец хуеты. Это женщина со стеклом и керамикой.
– Эту женщину я знаю! Двадцать лет покупаю у нее все, – рекламирует женщину Степан.
Женщина заценивает горы сервизов, купленных Степаном не у нее. Двадцать лет Степан покупает все у всех.
– А что же ты накупил тогда? Это ж стекло! – черно пиарит конкурентов продавщица.
Степан смущен, женщина наступает:
– Вот я тебя обманывала когда? Обманывала? Они обманывают, а я нет. Хрусталь!

Женщина потрясает бокалами, Степан покупает. Ирина интересуется яйцом–шкатулкой:
– Вот это что у вас за нюанс?
Женщина объясняет, Ирина радуется:
– Я вот такое люблю, такой антиквариат.
Степан одаривает Ирину яйцом, Ирина пищит, продавщица одобряет выбор Ирины и делает комплимент ее часам.

– Как вы думаете, сколько они стоят? – спрашивает Ирина.
– Вещь хорошая. Думаю, дорого, – отвечает продавщица.
– А вы, Степан?
– Не знаю, дорого.
– Ну так сколько?
– Не знаю.
– Не знаете? Ну угадайте! Сколько стоят мои часы?! – вопит Ирина.
– Сколько?
– Не знаете?
– Нет.
– А я не скажу.

Продавщица удаляется, Охранник тоже, а Гуцул Степан решает подписать коробку с нюансом.
– Ооот… бааати… – озвучивает процесс написания Степан.
– Ирэн! От бати Ирэн! – повизгивает Ирина.

Ирина со Степаном обмывают покупки, возвращается Охранник. В руках у Охранника съежились провода зарядных устройств. За Охранником следует топот.
– Где он?!
Вбегают сразу два продавца хуеты – мужик с электрошокерами и мужик с зарядными устройствами.
– Отдай! – кричат в Охранника продавцы.
– Что происходит? – спрашивает Ирина.
– Он украл! Предложил фальшивые деньги, я отказался, так он взял и убежал!
– Зачем ты так сделал? – спрашивает у Охранника Ирина. Охранник не знает. Охранник начинает грустить.
– Отдай! – кричат продавцы.
– Сколько это стоит? Я заплачу, – щедрит Ирина. – Сколько?

Продавцы отказываются и кричат на Охранника. Охранник, видимо подзарядившись, вскакивает, достает электрошокер и кричит на продавцов:
– Как же фальшивые?! Не фальшивые!
Охранник размахивает одним электрошокером, продавец – тремя, после чего говорит:
– Мне надоело.
Выхватывает у Охранника устройства, передает продавцу устройств и удаляется. Ирина возмущена и зовет Степана с собой вдаль. Ирина со Степаном уходят.

Охранник грустит, предпринимает две попытки низвергнуть гигантских плюшевых собак с верхней полки, едва не низвергается сам и грустит пуще прежнего. Но не сдается. Собаки падают на пол вместе с кучей хуеты, которая была на столе, Охранник оседает на собак.

Акт VI


Поезд останавливается, входят Гуцул Степан с Ириной.
– Степан, я вас не просто уважаю. Я вас люблю! – вопит Ирина и добавляет, заметив Охранника. – И вас!
– Можно я вас поцелую? – спрашивает Охранник.
– Нет!
– У щечку!
– Нет!

Степан обнимает Ирину, Охранник грустит. Степан целует Ирину, Охранник укладывается спать. Ирина тоже хочет спать и забирается на верхнюю полку. Охранник спит и не может принять Ирину за плюшевых собак. Это меня немного огорчает.

– Чвяк чвяк чвяк, – целуются Степан и Ирина.
Я уже сильно огорчен и готов блевать.
– Ох ох ох, – стонет Ирина с рукой Степана между ног.
Я свешиваюсь с полки и изрыгаю:
– Пиздец вы ахуели. Нажрались, свиньи ебанутые, теперь еще, блять, ебетесь? Еще насрите тут, алкашня хуева.

Степан с Ириной замирают. Я пытаюсь облагородить изрыжение:
– Люди спят!
Ирина вопит:
– Ты! Да как ты… ?! Закройся, дурочка! Ссыкуха! Щас я тебе!
Я молчу, смакуя громогласие Ирины в тишине дрыхнущего плацкарта.
– Щас я тебе растолкую!
Ирина надвигается:
– Будет она мне тут, ссыкуха мелкая! Да у меня дочь твоих лет!

Ирина кладет руку на мою полку, я злобно шиплю. Гуцул Степан пытается угомонить свою самку:
– Та она ребенок ще. Каки родители, таки дети.
– Чего она меня стыдает?! Будет она мне тут свои… нюансы! – негодует Ирина, сползая на пол.
Степан держит Ирину, Ирина вырывается:
– Отпусти! Я ей щас объясню! Девочка в поезде никогда не ездила! Тоже мне тут!

Степан отпускает Ирину, Ирина подходит ко мне и хватает меня за руку. Я вырываюсь и шлепаю Ирину по рукам.
– Не смей меня трогать, – говорю я.
Гуцул пытается удалить Ирину, Ирина вопит:
– Ссыкуха! Ты как разговариваешь! Никакого уважения! Тыкает она мне тут! Стыдает! Да у меня дочь!
Ирина стихает в тамбурной дали.

Через несколько минут тамбурная даль снова наполняется воплями. Я делаю вид, что сплю. Степан с Ириной усаживаются, Ирина громко негодует:
– Это как вообще так?! Никакого уважения! Моя дочь такого возраста и она бы никогда! Слышь, ты! Это мы еще нормально! Это ты еще в поездах не ездила! Это мы еще тихо!
Охранник просыпается и встает. Ирина неустанна:
– У нас вообще компания очень цивилизованная!
Охранник впечатывается лицом в ноги Длинного Юрия.

Пассажиры начинают ворчать. Ирина успокаивает спящих:
– Всё, всё… я это… да.
Какое–то время Ирина действительно это да, и я успеваю задремать. Просыпаюсь от удара куда–то в средину меня. Гуцул Степан уже спешит изъять буйную Ирину, Ирина смакует победу, я зол.
– Бля пиздец, – говорю я и ебашу Ирину по голове. Такой Петрификус Тоталус хорошо действует на Ирину – она замирает и ничего не делает, и ничего не говорит.
Гуцул Степан развеивает заклятие.
– Ой! – говорит он и подхватывает Ирину.

Ирина оживает, цепляет когтем мое покрывало и начинает медленно процарапывать линию вдоль моей ноги. Ноге сильно похуй, нога в джинсах, я ничего не понимаю и придерживаю покрывало. Одной рукой – второй настолько же медленно процарапываю Ирине ее голую руку. Я стараюсь, Ирина не реагирует и тоже старается. Нога закончилась, Ирина дает Степану утащить себя в сторону купе Проводника.

Через несколько секунд:
– Че ты ржешь? Ты чего ржешь, а?! Проводник, называется. Ржет тут! – возмущена Ирина. – Не, ну а че он ржет–то?!
Я засыпаю. Просыпаюсь на следующей остановке от воплей Ирины.
– Проводник! Слышь, ты! Ты должен был предупредить, где моя станция! Проводник! Вот что мне теперь делать?!

Ирина проехала две лишние остановки. Мне немного страшно, что она решит стать поваром у Гуцула Степана и поедет с ним дальше. Но за окном раздается:
– Деньги только на такси, как я блин доеду блин! Проводников понабирали, где только таких берут?! Как я блин теперь!
Ирина пьяна, удручена и уходит в ночь.

Акт VII


Около часа до Киева. Я направляюсь заценить как там дела у туалета. Туалет открыт, но занят. Очень откровенный туалет. Я выхожу в тамбур и курю. Через какое–то время дверь открывается, в проеме торчит Охранник. Фокусирует взгляд на моем лице, сильно пугается и уходит.

Я возвращаюсь на свое место и ковыряю внезапно расхуячившийся наушник. Охранник сидит возле Шагрин, фокусируется на наушнике и пугается совсем сильно.
– Что у тебя в руках?! – ужасается Охранник и вскакивает с места.
– Наушник, – отвечаю я.
Охранник не понимает.
– От плеера, – объясняю я.
Охраннику страшно.
– Музыку слушать, – я надеюсь, что хоть эти слова ему знакомы.

Но Охранник убегает в соседнее купе, долго шарит по карманам и достает электрошокер. Теперь ему не так страшно, зато страшно мне. Охранник надвигается:
– Покажи руки! Покажи руки!
Я роняю наушник, показываю ему пустые руки, но Охранник не доверяет и делает выпады, требуя неведомого. Электрошокер маячит в неприличной близости с коленкой Шагрин, я хватаю Охранника за руку. Появляется проводник, мы с Шагрин дружно орем.
Проводник прибегает и заставляет Охранника грустить. Охранник грустит и уходит.

Через несколько минут возвращается.
– Вы откуда едете? – спрашивает Охранник.
– Из России, – отвечаю я.
– Что вы делаете в России?
– Ничего, нас там нет. Мы тут.
– Что вы делаете в России?
– Вы уже спрашивали.

Охранник виснет, поезд останавливается. Киев.

___________________________



первый акт тут
второй акт тут



@темы: Рассказ