понедельник, 23 ноября 2009
Ахтунг! оно слегка слешное.
Впрочем, рассказ совсем не "об этом". Он о том, как разделить одно горе на двоих.
Его дом.
- А, это вы?
- Да, это я. Разве Вы меня знаете?
- Угадываю… А, пожалуй, знаю. Мы едва переехали, нам еще делали ремонт. Вы с печником ругались.
Значит, он уже жил здесь…
Про ремонт я помню. А вот жильцов на даче не помню. С Авдеевым же ругался из-за халтуры. Камин, сложенный в библиотеке, тут же потрескался.
- Ну, и как там камин?
- Камин? Какой камин?
- Ну, в библиотеке.
- Ах, там… там что-то с трубой было, и его сменили на газовый.
- А у вас балясины на северном крыльце лопнули. И кровлю бы поменять. И козырёк над крыльцом покрасить…
Вот если бы мне сейчас пришлось готовить этот дом к ремонту, то я бы составил дельную смету. Снаружи, конечно. Что-то пора уже красить. Ступеньки на крыльце пора менять. Ещё кое-где нужно подновление. А вообще-то, дом в неплохом состоянии.
Я так долго топтался вокруг да около – днём в отдалении, по другую сторону дороги, там, где были поля, и не было дач. А были тропинки. Простые тропинки, по которым неизвестно даже, кто ходил. Ночью, когда белый свет луны усыплял дачу, подходил вплотную. По песчаной тропе, огибавшей участок. По краю обрыва.
- Разве я ошиблась? Разве это не Вы?
- Вы не ошиблись. Это я. Можно подумать, что вы меня ждали. – Кривлю губы.
- Я Вас давно жду. Я Вас с самого начала жду.
- После аварии я полгода пролежал в больнице и…
- …и десятый день, как Вас выписали.
- Удивительно, что Вы так много обо мне знаете.
Мы старались не попадаться людям на глаза. Уезжали в Москву, снимали номера в дешёвых гостиницах, брали ключи от квартир и дач у знакомых, пару раз ездили к морю. Туда, где нас совершенно никто не знал. А у себя на людях – в родном промозглом Питере - как со всеми. На короткой дружеской ноге. Мне не было нужно, чтобы какие-нибудь слухи дошли до матери. А ему не нужны были сплетни – больная жена и сын-подросток.
Он мне только один раз и сказал:
- Заяц мой ласковый, я же ничего не могу тебе дать. Ничего не могу обещать. У меня семья. Я их не брошу. Никогда. Даже если буду умирать, теряя тебя. Нам же даже на том свете не увидеться! Нас же похоронят врозь! Ребёнок, уйди, пока не поздно. Пока я тебе не наобещал с три короба.
- А пообещай мне любовь. Можешь? Только её одну?
- Если только её одну… Открытую. Уязвимую. Прячущуюся от людских глаз. Боящуюся молвы. Одну мою нескончаемую, неизбывную любовь к тебе…
- А знаешь, - я лучился счастьем и верой, – это же не так уж и мало! По-моему, это даже много. Мне ж одному столько не донести. Тебе придётся помочь мне с этим кладом.
Мы не сговаривались. Не уславливались. Но мы очень старались оградить себя и своих близких. Свою неправильную, неузаконенную, а потому незащищённую любовь.
- Мы же старались…
- И люди старались. В чужом глазу соломинку видать.
Да, наверное. Нечаянные взгляды. Осторожные прикосновения. Невольные искры в глазах. Восхищение. Радость, выпирающая изо всех пор.
Хотя на людях встречались, так сказать, в деловой обстановке. Приёмы нужных людей. Сдачи готовых объектов. Обсуждения проектов. Где-то когда-то и выпадала «соломинка»…
- И, наконец, какая же женщина не знает, когда ей изменяет муж. Даже дурочки, они быстрее всех, догадываются. Всё зависит от ума и опыта.
- Он считал, что вы не догадываетесь.
- Он считал – как я хотела, чтобы он считал.
Я смотрел на эту непонятную женщину. Не понимая. Не принимая. Видимо, очень пожилую. Состаренную ещё больше болезнью. Маленькую. Худую. С крупным для её габаритов носом. С седой, до скрипа чистой прядкой из-под чёрного платка. В чёрном, до скрипа наутюженном платье. И скатерти в доме накрахмалены и скрипят. И воротнички на рубашках всегда были накрахмалены.
Чужой мир чужой для меня женщины. Из этого мира он приходил, накрахмаленный и выутюженный. В этот мир он уходил, чтобы его крахмалили и утюжили.
А я никогда не ощущал, что у него есть другой мир. Без меня. Кроме меня.
Я спрашивал:
- Что дома?
И он отвечал – хуже или лучше.
А я ведь никогда не ощущал её женой. Так… человек… с которым он живёт. И потому никогда не думал о ней. Не терзался глупостями из серии «жена узнает».
- Знаете, а я почему-то никогда о Вас не думал.
- Потому, что он очень благородный человек.
Да, наверное, так. Я не думал о его жене, потому что он был благородным человеком.
Он ничего не приносил из этого дома. Не делился переживаниями и ссорами.
Были у меня и другие поклонники. Но женатых ухажёров я всегда держал на расстоянии. Я не воспринимал их как мужиков. Не нужно мне это – уводить, обогревать. Забирать. Утирать сопли пополам со слезами. Выслушивать обиды на весь мир и на «Юльку-суку».
- Он никогда ничего не говорил про Вас.
- Я знала, что он благородный человек. Он не позволит даже похвалой унизить человека.
- Поэтому Вы терпели меня?
- Нет. Потому, то Вы тоже благородный человек. Я умею уважать благородство.
Я понял, что скрывалось за общей фразой о благородстве. Что я не являлся в дом под видом водопроводчика или монтёра. Не писал гадких писулек. Не названивал по телефону. Не караулил у подъезда. Не цеплялся, не давая уйти, и ему не приходилось врать про «очень срочные и важные совещания». Да мало ли на какие подлости и глупости идут, чтобы унизить законных жён – этих недосягаемых соперниц. А потом, попивая пивко и почёсывая яйца, привирая ещё, похабно прихохатывая, смакуют подробности отношений в кругу холостых приятелей.
И вот вдруг всколыхнулась горечь в душе. Не удержался. Зачем?! Не нужно было приходить сюда! Не нужно было распускаться…
Мне казалось, что если я увижу его комнату, где он жил, его серое пальто, так похожее на привычную ему шинель, мне станет легче жить. А если уж совсем честно, во мне проснулось глупое «бабье» любопытство. Или, вернее, бабья горечь. Та самая, что сродни любопытству.
Может быть, виной тому, что он так быстро и внезапно ушёл. Мгновенно вырубился из розового зимнего утра, оставив после себя чёрный провал. Мне необходимо заполнить этот чёрный провал. Им. Его комнатой. Его серым пальто, так похожим на привычную ему шинель.
Но я же упустил из виду, что в доме – люди. Его сын. Его жена.
Которая для меня в качестве жены никогда не существовала.
Может, она и для него в качестве жены не существовала.
В нём она не существовала.
Я знаю, что жёны всегда присутствуют в своих мужьях. Любимые они, или не любимые. Добрые и злые. Хорошо ли, плохо ли живёт семья, но мужик всегда носит свою жену в себе.
Её можно разгадать по запаху дорогого парфюма – который она каплями отсчитывает, а он, в спешке, умоется им после бритья. По запаху утюга на воротничке дорогой рубашки. По цвету галстука, идущему ей, а не ему. По конфете в кармане. По чуть перламутровому пятнышку помады на мочке уха или на скуле, не до конца вытертому после утреннего ритуального «чмока». Куча пустяков! По которым угадываешь в мужике его жену. Угадываешь её характер, её вкусы, место, которое в её жизни занимает муж - совершенно не зная эту женщину. Ни разу, даже мельком, не видя её.
Не было в нём женщины.
Был я.
Я Его жена – нелогичная, «неформат». Жена – по неписаному закону Любви.
Есть у Любви такие законы – неписаные. Не принимаемые окружающими. Караемые законодательно. Караемые общественным мнением.
И очень часто это – правильно.
Но бывает - неправильно.
Когда отношения большие, настоящие, рождающие неписаные законы.
Этой женщины не было в нём.
- Вы благородный молодой человек. Он – благородный мужчина. Вы должны были…
- Кому? Если только Вам.
- О, я слабый человек. Старый и больной. Я должна была отойти. Уйти…
- Уйти?
- …уйти с вашего пути. Я могла изо всех сил не мешать.
В сосняке, окружавшем дачу, оголтело раскричались птицы. Истошно, надрывно.
- Я же ничего не понимаю! Ни-чи-го-шень-ки!!!
- Ну, Вы же не глупая женщина. Вы - умный молодой человек. Он очень любил Вас. Он имел на это право – любить. Он никогда не любил. Вы первый, кого он сумел, захотел впустить в своё сердце. Он имел право на единственную в своей жизни любовь.
Я подскакиваю. Она машет рукой.
– Нет! послушайте, - он имел право. У него была такая корявая жизнь! Вы не знаете, какая у него была корявая жизнь!
Я слышал про это. Совершенно случайно слышал. Я не подслушивал, так вышло.
От него ушла жена. Бросила с маленьким сыном и ушла. Потому, что видела его целующимся с курсантиком. Но она ушла не молча – через сутки закрытый мирок военного городка взорвался негодованием. Курсантик прилюдно плакал и каялся. А он стоял оплёванный и не пытался защищаться.
Его уволили из армии с волчьим билетом. Его – кадрового офицера в седьмом колене.
По улицам ходил странный человек. Заросший. В сто лет не стиранной одежде. Он еле передвигал ногами. Дрожал, как в приступе малярии. От него шарахались встречные, мал и стар. Говорили, что он свихнувшийся педик. Что наркоман. Что он в таком состоянии убить может. Он исчезал на пару дней. А потом снова шёл блаженный. И что-то бормотал, стихи кажется… А потом падал.
- Это… было в Рязани?!
- Да… - она медленно поднимает на меня больные глаза. - Вы знаете?
- Нет! Нет-нет-нет-нет!!!
Конечно, нет!
Между этими двумя людьми – тем, опустившимся неизвестным, в которого мы, пацанята, швырялись зелёными наворованными яблоками, и этим – самым любимым, лежало, по крайней мере, десятилетие. Тот, в которого я швырял огрызки, тот не был ИМ. Но ОН мог походить на того, виденного в далёком детстве. Говорят, все алкаши одинаковы…
И вот эта маленькая… Эта постаревшая и очень больная женщина – она вернула. Вернула его. Совершила чудо. Вдохнула в него жизнь. Заставила поверить миру. Поверить в себя.
- Вам очень трудно было?
- Когда? Теперь? Тогда?
Вот почему она такая – старая и больная. Она же всё ему отдала. Всё. До капли. Она же за него дралась до крови. Она умирала, чтобы он сумел ожить! Это чудо чудесное, что она сумела выжить после такого-то! Она же как тот танкист, что выбрался живым из горящего танка.
Ничто не проходит безнаказанно. Она же за всё заплатила. Полной мерой.
- О, знаете, было трудно. Но это ничего.
- Вы очень его любили?
- Когда? Тогда? Теперь?
К чертям собачим эту чёртову немецкую аккуратность! Зачем конкретизировать!?
Методично, шаг за шагом она вела его за ручку. Кормила, когда из его лохмотьев выпирали рёбра. Внушала ему, что он человек. Умывала и обстирывала. Таскала по врачам. Сидела у кровати, когда ему штопали изодранную задницу и располосованный в уличной драке гноящийся бок. Я видел эти шрамы. Я помню, как зимой у него болели переломанные когда-то пальцы.
Долго, целых три года маленькая седая женщина таскала на себе двухметрового мужика. Возвращала ему память. Возвращала ему имя. Образование. Документы. Вернула сына.
Это был титанический труд. Ни взвесить его, ни измерить. Ни оценить. Потому, что у этого труда, как у подлинного произведения искусства, нет цены.
- Впрочем, это праздный вопрос… Я одинаково его любила. Не было ни больше, ни меньше. Ни сейчас, ни потом.
Она долго молчит. Вздыхает. Сухонькие пальчики чертят на накрахмаленной скатерти какие-то загогулины.
- Я никогда бы его не оставила. Никогда! Даже, - простите, - окажись он снова на дне.
- Или…
- Или влюбись он в другую… другого. В мужчину.
- А…
- Он меня почитал.
Но не любил.
Да, он её никогда не любил. Ни тогда, когда она его спасала. Ни тогда, когда они ездили «усыновлять» его сына. Ни потом, когда он обрёл своё лицо, своё имя. Занял немалую должность. Стал состоятельным и обстоятельным.
Эта маленькая женщина никогда не стояла между нами.
Она не жила в нём – совместными привычками и фразами, дорогим парфюмом, схваченным впопыхах после бритья, общими вещами. Они жили вместе. Под одной крышей. Но каждый своей жизнью. Жены не было.
- …почитал, как почитают старую икону. Не молятся на такие. Лишь оберегают.
- Я бы так не сумел…
Совершенно верно – не сумел бы. Так долго и сильно безответно любить. Выхаживать, обихаживать, поддерживать. Помнить о том, что он любит. Знать, как он смотрит на вещи. Говорить ему нежности – и не получать ответа… Знать, что ему всё равно.
Ни крупицы чувства.
Только благодарность.
К старой иконе, оказавшейся оберегом. Случайно найденной на дороге.
- …жить лишь благодарностью…
- Он был очень благородный человек.
А ему было каково?!
Он действительно благородный человек. Щедрый человек. Отдававший всегда больше, чем бравший.
Здесь он вынужден был брать. Только брать.
Не имея возможности рассчитаться.
Потому, что с чувством можно рассчитаться лишь ответным чувством.
А у него не было ответного чувства к своей спасительнице. Одна благодарность.
Которой, он знал, можно только смягчить будущий удар. Не дать разбиться тому, кому ты обязан не только собственной жизнью. Ещё и жизнью сына. И всем, что тебе дала жизнь. Даже единственную в немолодом уже возрасте Любовь.
У него это не могло не болеть.
Почему же я не услышал его скрытой боли?
Затаённой от нас обоих. И от всего мира затаённой…
Пусть не расслышала его жена. Пусть не слышали окружающие. Но я-то почему?!
В этой своей самовлюблённой успокоенности. Которую он же в меня и вселил. Чувство вечности и чувство безоблачности – это тоже он в меня вселил. Ни капли тревоги и сомнения. Я же считал, что и ему так же просто и легко! Так же незамутнённо…
- Его легко было любить.
Да, именно – его легко было любить.
Он был такой большой, такой красивый, такой благородный. Он для себя ничего не требовал.
Только малой такой малости – позволения любить. Только это.
А что получал сверх минимума, принимал за дар судьбы. Нещедрой своей Фортуны.
- …даже только для себя. Если вы знаете, что есть такая любовь – для себя.
- Я не знаю такой любви. Для себя…
- Вы слишком красивы, юноша…
- …мне нужна взаимность.
- …чтобы понимать такое счастье – просто любить. Для себя. Эта любовь огорчительная, но в ней есть маленькие радости. Самопожертвования.
- А если оно не нужно – самопожертвование?
- А разве он знал, что это – самопожертвование?..
- …не понимаю…
- Он ведь не знал про мою любовь к нему.
- …ну, подождите же! Мне надо подумать!..
Про неразделённую любовь.
Про то, почему она – счастье.
Вот ты любишь. Любишь. Любишь. Год, два, три, пять. Все пятнадцать. И не смеешь сказать, что любишь.
Любишь его шаги под окном. Его непроснувшуюся улыбку по утрам. Любишь смотреть, как он ест. Любуешься бликами каминного огня на его лице, когда он читает вечерами. Его твёрдые губы любишь. Когда он целует тебя, уходя на работу – механически, без души. Не требуя ответа.
А ты целуешь его на прощание. Крепче, чем следовало - пытаясь хоть так показать, как ты его любишь.
И делаешь себе предупреждение. Полегче. Меньше заинтересованности. Больше независимости.
И всё-таки, через день, пять, месяц – снова целуешь его крепко.
Чтобы и день, и пять, и месяц ещё чувствовать вкус его губ, их твёрдость, их запах.
И удерживать. Удерживать-удерживать-удерживать себя. От желания целовать его губы, прижиматься к нему – такому большому и сильному.
Год, пять, десять, пятнадцать. Пятнадцать лет подряд. Подряд. Без единого дня просвета.
Любить его пиджаки, его рубашки. Ложиться спать в его вытянутой майке. Любить его чашку. Его тапочки. Его книги любить.
- И… Вы были счастливы?
- Отчего такое недоверие?
- Но ведь год… пять… пятнадцать…
- Да. С первого и до последнего дня.
- …одиночество…
- Служение. Служение ему.
- …одиночество. И… одиночество…
- Нет… - лёгкие морщинки-лучики теплятся вокруг больных усталых глаз. – Нет. Это как служение Богу. Уходили же раньше женщины в монастырь…
Да, конечно, это – подвиг. Уйти из жизни. Запереться в келье. Похоронить себя заживо. Оказывается, в захоронении есть своя радость…
Но мне не понять её. Не понять этой радости.
- Вы очень благородная женщина.
- О, Вы моими словами заговорили.
- Сила воздействия? – пытаюсь улыбнуться.
- Да, у меня это есть – сила воздействия. А вот благородства во мне нет.
- ?..
- Да… вы ошиблись. Я сама ошиблась. Думала – есть…
- Но…
- Приятное заблуждение. Я не смогла уйти из этого дома. Оказалось, что мне не под силу уйти…
И я вдруг понял. Будто в театре прожектором высветили. Маленькую и хворую. И сильную до несгибаемости. Обделённую, обойдённую женским счастьем. Простым и бесхитростным. Но обязательным. Которое хорошо ли, плохо ли, больше или меньше, но живёт под каждой крышей. Семейной крышей. То, что нельзя заменить почитанием и поклонением.
И вечной благодарностью за это не платят.
И в том-то и сила этой женщины, что она не была одна. Она не была одинокой. Он всегда был с ней. В светлые дни и ненастья. Когда уезжал и уходил.
Когда был со мной.
Он всегда был с ней. Когда его не было рядом, он был в её заботах. В ней. В её большом сердце.
Она любила его. Его. Самого.
Так сильно, что сумела не дать ему этого почувствовать. Чтобы не стеснить. Не заставить страдать. Она знала, что ему нечем ответить.
Она любила его.
И признавала за ним право на Любовь.
На любовь к другому человеку. К мужчине.
Она его любила так, что готова была уйти из собственного дома. Дома, который выстроил её дед. И она была готова уйти.
Вот только не смогла. Этот дом для неё – не её дом. Это – ЕГО дом.
А без его дома ей было бы совсем невозможно.
Но оживи он, случись невероятное – и она уйдёт. Уйдёт из этого дома.
Чтобы ему было хорошо. Чтобы он мог привести меня к себе домой однажды. Чтобы в его доме зазвучал смех его любимого человека.
Какая же она маленькая. Жалкая какая. С этим своим горем. Со своими потерями. Она жизнь свою потеряла. Сказку свою. Нежность. Потеряла то, чего никогда не имела…
- Я осталась одна. Без него. У меня больше нет сил. Я не могу больше оставаться в этом доме.
Она сидела за вышивкой и всё знала. Заботливо складывала его чемодан, когда мы срывались на неделю в Адлер. Она всё про нас знала. Смотрела на то, как её обкрадывают. И оправдывала воровство. Раздумывая, как лучше, как незаметнее дать у себя украсть. Дать украсть дыхание своё.
- Я так перед Вами виноват…
- Что Вы! Это я перед Вами виновата. Перед вами обоими. Перед Вами и перед НИМ. Мне сил не хватило на то, чтобы воспользоваться… Самый лёгкий выход для всех.
- Вы сейчас о чём?!
- …а никто бы и не догадался. Один раз не принять лекарство. Просто забыть. Совершенно естественно…
- Послушайте!..
- Но нет, не сумела. Он бы даже не догадался. Я же всё продумала…
- Прекратите! Ну, о чём мы говорим?!
- …только вот Серёженька. Ему ещё рано одному оставаться. Он же в сыне души не чаял. Знаете?
Знаю. Я знаю о его сыне.
- Боже мой, Вы не представляете, что я потеряла!..
- Догадываюсь. И Вам кажется, что я мало потерял.
Она ведь даже не знает, что потеряла. Не знает этого на самом деле.
Я знаю. Я всё потерял. Его не стало - и мне не стало никакого интереса в жизни. Ни одного желания. Мне теперь не для кого быть красивым, хорошо одеваться, бриться по утрам. Теперь незачем выдумывать праздники, в которые у нас с ним превращалось каждое свидание. Даже если мы просто проводили пару часов в кровати. Оказалось, что только для меня одного всё это - не нужно.
Это нужно было для него, для нас – вместе.
- …несчастный случай…
- …который мог бы и не произойти…
- …если бы десятитонный самосвал минутой раньше миновал поворот. Одной минутой…
Он был за рулём. Я сидел на пассажирском сидении рядом. При столкновении меня швырнуло сквозь лобовое стекло. А он сгорел вместе с «бэхой»…
Сколько раз за эти полгода я высчитывал эти последние мгновения. Размотать, найти эту минуту, этот крохотный миллиметр торопливой минуты. Отодвинуть назад. Так просто, так доступно. У меня пальцы сводит всякий раз, когда я думаю о том, что произошло.
Вот она – ниточка его жизни. Схвати! Но нить рвётся. Всякий раз.
- …одной минутой… Я ведь не хотела пускать его тогда к Вам. Но у него были такие счастливые глаза…
Она плачет.
- Почему?! Почему я не сумела уберечь его?! Ведь я могла заплатить за его счастье…
Да, за всё надо платить. Полной мерой – за вольный или невольный обман. За лукавство. За недоговорённость или поправку.
Даже когда это во имя блага. Во имя счастья. Своего и ближнего.
И я плачу. За то, что лгал. Лгал и лгал.
Сам верил в свою ложь – про то, что нет у него никого. Что он только мой, и я ни у кого его не краду. Я ведь не претендовал на его деньги, не уводил кормильца из семьи. Мне не нужно было от него ни-че-го!
Я брал только его любовь. Я любил его.
Он любил меня. Крепко, весело. Чисто любил. Надёжно.
Я ведь и знать не знал, что я – его первая любовь!
Теперь знаю. Поздно…
- Я ждала Вас.
- Почему? С чего Вы решили, что я приду?
- Вам ведь нужно было поговорить. О Нём. Вам же больше не с кем о нём поговорить.
- А Вам?
- Мне? Тоже не с кем…
- Не плачьте.
- Я могу только просить прощения…
- Пожалуйста, не плачьте.
- Всё. Всё. Прошу Вас только… ещё минуточку терпения.
- Сколько угодно.
- Вы же видите – мне недолго осталось…
- Опять вы за своё…
- Нет! Слушайте! Я же тем только и держалась, что Вас ждала. Я хочу попросить Вас…
- О чём? Всё, что смогу…
- У меня просьба. Очень нелёгкая. Вы можете мне отказать. Я не обижусь.
Всё, что угодно. Я сделаю всё, что угодно. Любое одолжение. Любая просьба.
- …одним словом, когда это случится…
- Ну, перестаньте же!
- Да поймите же! пожалуйста, это скоро случиться.
- Скоро?..
- Скоро. Вы тогда…
- Я тогда…
- …мальчику нет ещё и семнадцати. Просто присмотрите за Серёжей. Просто помните, что он ЕГО сын. Просто помните…
- Я помню. Запомню.
- Спасибо Вам.
- Серёжка - он как лучик. Ласковый, тёплый. Он тебе обязательно понравится. – Его яркие синие глаза лучатся такой нежностью, что невольно наворачиваются слёзы. – Вы обязательно подружитесь.
Да, мы обязательно подружимся. Я обязательно расскажу Сергею, как умел любить его отец. Обязательно….
Конец
Пинайте, господа-товарищи))
Впрочем, рассказ совсем не "об этом". Он о том, как разделить одно горе на двоих.
Его дом.
- А, это вы?
- Да, это я. Разве Вы меня знаете?
- Угадываю… А, пожалуй, знаю. Мы едва переехали, нам еще делали ремонт. Вы с печником ругались.
Значит, он уже жил здесь…
Про ремонт я помню. А вот жильцов на даче не помню. С Авдеевым же ругался из-за халтуры. Камин, сложенный в библиотеке, тут же потрескался.
- Ну, и как там камин?
- Камин? Какой камин?
- Ну, в библиотеке.
- Ах, там… там что-то с трубой было, и его сменили на газовый.
- А у вас балясины на северном крыльце лопнули. И кровлю бы поменять. И козырёк над крыльцом покрасить…
Вот если бы мне сейчас пришлось готовить этот дом к ремонту, то я бы составил дельную смету. Снаружи, конечно. Что-то пора уже красить. Ступеньки на крыльце пора менять. Ещё кое-где нужно подновление. А вообще-то, дом в неплохом состоянии.
Я так долго топтался вокруг да около – днём в отдалении, по другую сторону дороги, там, где были поля, и не было дач. А были тропинки. Простые тропинки, по которым неизвестно даже, кто ходил. Ночью, когда белый свет луны усыплял дачу, подходил вплотную. По песчаной тропе, огибавшей участок. По краю обрыва.
- Разве я ошиблась? Разве это не Вы?
- Вы не ошиблись. Это я. Можно подумать, что вы меня ждали. – Кривлю губы.
- Я Вас давно жду. Я Вас с самого начала жду.
- После аварии я полгода пролежал в больнице и…
- …и десятый день, как Вас выписали.
- Удивительно, что Вы так много обо мне знаете.
Мы старались не попадаться людям на глаза. Уезжали в Москву, снимали номера в дешёвых гостиницах, брали ключи от квартир и дач у знакомых, пару раз ездили к морю. Туда, где нас совершенно никто не знал. А у себя на людях – в родном промозглом Питере - как со всеми. На короткой дружеской ноге. Мне не было нужно, чтобы какие-нибудь слухи дошли до матери. А ему не нужны были сплетни – больная жена и сын-подросток.
Он мне только один раз и сказал:
- Заяц мой ласковый, я же ничего не могу тебе дать. Ничего не могу обещать. У меня семья. Я их не брошу. Никогда. Даже если буду умирать, теряя тебя. Нам же даже на том свете не увидеться! Нас же похоронят врозь! Ребёнок, уйди, пока не поздно. Пока я тебе не наобещал с три короба.
- А пообещай мне любовь. Можешь? Только её одну?
- Если только её одну… Открытую. Уязвимую. Прячущуюся от людских глаз. Боящуюся молвы. Одну мою нескончаемую, неизбывную любовь к тебе…
- А знаешь, - я лучился счастьем и верой, – это же не так уж и мало! По-моему, это даже много. Мне ж одному столько не донести. Тебе придётся помочь мне с этим кладом.
Мы не сговаривались. Не уславливались. Но мы очень старались оградить себя и своих близких. Свою неправильную, неузаконенную, а потому незащищённую любовь.
- Мы же старались…
- И люди старались. В чужом глазу соломинку видать.
Да, наверное. Нечаянные взгляды. Осторожные прикосновения. Невольные искры в глазах. Восхищение. Радость, выпирающая изо всех пор.
Хотя на людях встречались, так сказать, в деловой обстановке. Приёмы нужных людей. Сдачи готовых объектов. Обсуждения проектов. Где-то когда-то и выпадала «соломинка»…
- И, наконец, какая же женщина не знает, когда ей изменяет муж. Даже дурочки, они быстрее всех, догадываются. Всё зависит от ума и опыта.
- Он считал, что вы не догадываетесь.
- Он считал – как я хотела, чтобы он считал.
Я смотрел на эту непонятную женщину. Не понимая. Не принимая. Видимо, очень пожилую. Состаренную ещё больше болезнью. Маленькую. Худую. С крупным для её габаритов носом. С седой, до скрипа чистой прядкой из-под чёрного платка. В чёрном, до скрипа наутюженном платье. И скатерти в доме накрахмалены и скрипят. И воротнички на рубашках всегда были накрахмалены.
Чужой мир чужой для меня женщины. Из этого мира он приходил, накрахмаленный и выутюженный. В этот мир он уходил, чтобы его крахмалили и утюжили.
А я никогда не ощущал, что у него есть другой мир. Без меня. Кроме меня.
Я спрашивал:
- Что дома?
И он отвечал – хуже или лучше.
А я ведь никогда не ощущал её женой. Так… человек… с которым он живёт. И потому никогда не думал о ней. Не терзался глупостями из серии «жена узнает».
- Знаете, а я почему-то никогда о Вас не думал.
- Потому, что он очень благородный человек.
Да, наверное, так. Я не думал о его жене, потому что он был благородным человеком.
Он ничего не приносил из этого дома. Не делился переживаниями и ссорами.
Были у меня и другие поклонники. Но женатых ухажёров я всегда держал на расстоянии. Я не воспринимал их как мужиков. Не нужно мне это – уводить, обогревать. Забирать. Утирать сопли пополам со слезами. Выслушивать обиды на весь мир и на «Юльку-суку».
- Он никогда ничего не говорил про Вас.
- Я знала, что он благородный человек. Он не позволит даже похвалой унизить человека.
- Поэтому Вы терпели меня?
- Нет. Потому, то Вы тоже благородный человек. Я умею уважать благородство.
Я понял, что скрывалось за общей фразой о благородстве. Что я не являлся в дом под видом водопроводчика или монтёра. Не писал гадких писулек. Не названивал по телефону. Не караулил у подъезда. Не цеплялся, не давая уйти, и ему не приходилось врать про «очень срочные и важные совещания». Да мало ли на какие подлости и глупости идут, чтобы унизить законных жён – этих недосягаемых соперниц. А потом, попивая пивко и почёсывая яйца, привирая ещё, похабно прихохатывая, смакуют подробности отношений в кругу холостых приятелей.
И вот вдруг всколыхнулась горечь в душе. Не удержался. Зачем?! Не нужно было приходить сюда! Не нужно было распускаться…
Мне казалось, что если я увижу его комнату, где он жил, его серое пальто, так похожее на привычную ему шинель, мне станет легче жить. А если уж совсем честно, во мне проснулось глупое «бабье» любопытство. Или, вернее, бабья горечь. Та самая, что сродни любопытству.
Может быть, виной тому, что он так быстро и внезапно ушёл. Мгновенно вырубился из розового зимнего утра, оставив после себя чёрный провал. Мне необходимо заполнить этот чёрный провал. Им. Его комнатой. Его серым пальто, так похожим на привычную ему шинель.
Но я же упустил из виду, что в доме – люди. Его сын. Его жена.
Которая для меня в качестве жены никогда не существовала.
Может, она и для него в качестве жены не существовала.
В нём она не существовала.
Я знаю, что жёны всегда присутствуют в своих мужьях. Любимые они, или не любимые. Добрые и злые. Хорошо ли, плохо ли живёт семья, но мужик всегда носит свою жену в себе.
Её можно разгадать по запаху дорогого парфюма – который она каплями отсчитывает, а он, в спешке, умоется им после бритья. По запаху утюга на воротничке дорогой рубашки. По цвету галстука, идущему ей, а не ему. По конфете в кармане. По чуть перламутровому пятнышку помады на мочке уха или на скуле, не до конца вытертому после утреннего ритуального «чмока». Куча пустяков! По которым угадываешь в мужике его жену. Угадываешь её характер, её вкусы, место, которое в её жизни занимает муж - совершенно не зная эту женщину. Ни разу, даже мельком, не видя её.
Не было в нём женщины.
Был я.
Я Его жена – нелогичная, «неформат». Жена – по неписаному закону Любви.
Есть у Любви такие законы – неписаные. Не принимаемые окружающими. Караемые законодательно. Караемые общественным мнением.
И очень часто это – правильно.
Но бывает - неправильно.
Когда отношения большие, настоящие, рождающие неписаные законы.
Этой женщины не было в нём.
- Вы благородный молодой человек. Он – благородный мужчина. Вы должны были…
- Кому? Если только Вам.
- О, я слабый человек. Старый и больной. Я должна была отойти. Уйти…
- Уйти?
- …уйти с вашего пути. Я могла изо всех сил не мешать.
В сосняке, окружавшем дачу, оголтело раскричались птицы. Истошно, надрывно.
- Я же ничего не понимаю! Ни-чи-го-шень-ки!!!
- Ну, Вы же не глупая женщина. Вы - умный молодой человек. Он очень любил Вас. Он имел на это право – любить. Он никогда не любил. Вы первый, кого он сумел, захотел впустить в своё сердце. Он имел право на единственную в своей жизни любовь.
Я подскакиваю. Она машет рукой.
– Нет! послушайте, - он имел право. У него была такая корявая жизнь! Вы не знаете, какая у него была корявая жизнь!
Я слышал про это. Совершенно случайно слышал. Я не подслушивал, так вышло.
От него ушла жена. Бросила с маленьким сыном и ушла. Потому, что видела его целующимся с курсантиком. Но она ушла не молча – через сутки закрытый мирок военного городка взорвался негодованием. Курсантик прилюдно плакал и каялся. А он стоял оплёванный и не пытался защищаться.
Его уволили из армии с волчьим билетом. Его – кадрового офицера в седьмом колене.
По улицам ходил странный человек. Заросший. В сто лет не стиранной одежде. Он еле передвигал ногами. Дрожал, как в приступе малярии. От него шарахались встречные, мал и стар. Говорили, что он свихнувшийся педик. Что наркоман. Что он в таком состоянии убить может. Он исчезал на пару дней. А потом снова шёл блаженный. И что-то бормотал, стихи кажется… А потом падал.
- Это… было в Рязани?!
- Да… - она медленно поднимает на меня больные глаза. - Вы знаете?
- Нет! Нет-нет-нет-нет!!!
Конечно, нет!
Между этими двумя людьми – тем, опустившимся неизвестным, в которого мы, пацанята, швырялись зелёными наворованными яблоками, и этим – самым любимым, лежало, по крайней мере, десятилетие. Тот, в которого я швырял огрызки, тот не был ИМ. Но ОН мог походить на того, виденного в далёком детстве. Говорят, все алкаши одинаковы…
И вот эта маленькая… Эта постаревшая и очень больная женщина – она вернула. Вернула его. Совершила чудо. Вдохнула в него жизнь. Заставила поверить миру. Поверить в себя.
- Вам очень трудно было?
- Когда? Теперь? Тогда?
Вот почему она такая – старая и больная. Она же всё ему отдала. Всё. До капли. Она же за него дралась до крови. Она умирала, чтобы он сумел ожить! Это чудо чудесное, что она сумела выжить после такого-то! Она же как тот танкист, что выбрался живым из горящего танка.
Ничто не проходит безнаказанно. Она же за всё заплатила. Полной мерой.
- О, знаете, было трудно. Но это ничего.
- Вы очень его любили?
- Когда? Тогда? Теперь?
К чертям собачим эту чёртову немецкую аккуратность! Зачем конкретизировать!?
Методично, шаг за шагом она вела его за ручку. Кормила, когда из его лохмотьев выпирали рёбра. Внушала ему, что он человек. Умывала и обстирывала. Таскала по врачам. Сидела у кровати, когда ему штопали изодранную задницу и располосованный в уличной драке гноящийся бок. Я видел эти шрамы. Я помню, как зимой у него болели переломанные когда-то пальцы.
Долго, целых три года маленькая седая женщина таскала на себе двухметрового мужика. Возвращала ему память. Возвращала ему имя. Образование. Документы. Вернула сына.
Это был титанический труд. Ни взвесить его, ни измерить. Ни оценить. Потому, что у этого труда, как у подлинного произведения искусства, нет цены.
- Впрочем, это праздный вопрос… Я одинаково его любила. Не было ни больше, ни меньше. Ни сейчас, ни потом.
Она долго молчит. Вздыхает. Сухонькие пальчики чертят на накрахмаленной скатерти какие-то загогулины.
- Я никогда бы его не оставила. Никогда! Даже, - простите, - окажись он снова на дне.
- Или…
- Или влюбись он в другую… другого. В мужчину.
- А…
- Он меня почитал.
Но не любил.
Да, он её никогда не любил. Ни тогда, когда она его спасала. Ни тогда, когда они ездили «усыновлять» его сына. Ни потом, когда он обрёл своё лицо, своё имя. Занял немалую должность. Стал состоятельным и обстоятельным.
Эта маленькая женщина никогда не стояла между нами.
Она не жила в нём – совместными привычками и фразами, дорогим парфюмом, схваченным впопыхах после бритья, общими вещами. Они жили вместе. Под одной крышей. Но каждый своей жизнью. Жены не было.
- …почитал, как почитают старую икону. Не молятся на такие. Лишь оберегают.
- Я бы так не сумел…
Совершенно верно – не сумел бы. Так долго и сильно безответно любить. Выхаживать, обихаживать, поддерживать. Помнить о том, что он любит. Знать, как он смотрит на вещи. Говорить ему нежности – и не получать ответа… Знать, что ему всё равно.
Ни крупицы чувства.
Только благодарность.
К старой иконе, оказавшейся оберегом. Случайно найденной на дороге.
- …жить лишь благодарностью…
- Он был очень благородный человек.
А ему было каково?!
Он действительно благородный человек. Щедрый человек. Отдававший всегда больше, чем бравший.
Здесь он вынужден был брать. Только брать.
Не имея возможности рассчитаться.
Потому, что с чувством можно рассчитаться лишь ответным чувством.
А у него не было ответного чувства к своей спасительнице. Одна благодарность.
Которой, он знал, можно только смягчить будущий удар. Не дать разбиться тому, кому ты обязан не только собственной жизнью. Ещё и жизнью сына. И всем, что тебе дала жизнь. Даже единственную в немолодом уже возрасте Любовь.
У него это не могло не болеть.
Почему же я не услышал его скрытой боли?
Затаённой от нас обоих. И от всего мира затаённой…
Пусть не расслышала его жена. Пусть не слышали окружающие. Но я-то почему?!
В этой своей самовлюблённой успокоенности. Которую он же в меня и вселил. Чувство вечности и чувство безоблачности – это тоже он в меня вселил. Ни капли тревоги и сомнения. Я же считал, что и ему так же просто и легко! Так же незамутнённо…
- Его легко было любить.
Да, именно – его легко было любить.
Он был такой большой, такой красивый, такой благородный. Он для себя ничего не требовал.
Только малой такой малости – позволения любить. Только это.
А что получал сверх минимума, принимал за дар судьбы. Нещедрой своей Фортуны.
- …даже только для себя. Если вы знаете, что есть такая любовь – для себя.
- Я не знаю такой любви. Для себя…
- Вы слишком красивы, юноша…
- …мне нужна взаимность.
- …чтобы понимать такое счастье – просто любить. Для себя. Эта любовь огорчительная, но в ней есть маленькие радости. Самопожертвования.
- А если оно не нужно – самопожертвование?
- А разве он знал, что это – самопожертвование?..
- …не понимаю…
- Он ведь не знал про мою любовь к нему.
- …ну, подождите же! Мне надо подумать!..
Про неразделённую любовь.
Про то, почему она – счастье.
Вот ты любишь. Любишь. Любишь. Год, два, три, пять. Все пятнадцать. И не смеешь сказать, что любишь.
Любишь его шаги под окном. Его непроснувшуюся улыбку по утрам. Любишь смотреть, как он ест. Любуешься бликами каминного огня на его лице, когда он читает вечерами. Его твёрдые губы любишь. Когда он целует тебя, уходя на работу – механически, без души. Не требуя ответа.
А ты целуешь его на прощание. Крепче, чем следовало - пытаясь хоть так показать, как ты его любишь.
И делаешь себе предупреждение. Полегче. Меньше заинтересованности. Больше независимости.
И всё-таки, через день, пять, месяц – снова целуешь его крепко.
Чтобы и день, и пять, и месяц ещё чувствовать вкус его губ, их твёрдость, их запах.
И удерживать. Удерживать-удерживать-удерживать себя. От желания целовать его губы, прижиматься к нему – такому большому и сильному.
Год, пять, десять, пятнадцать. Пятнадцать лет подряд. Подряд. Без единого дня просвета.
Любить его пиджаки, его рубашки. Ложиться спать в его вытянутой майке. Любить его чашку. Его тапочки. Его книги любить.
- И… Вы были счастливы?
- Отчего такое недоверие?
- Но ведь год… пять… пятнадцать…
- Да. С первого и до последнего дня.
- …одиночество…
- Служение. Служение ему.
- …одиночество. И… одиночество…
- Нет… - лёгкие морщинки-лучики теплятся вокруг больных усталых глаз. – Нет. Это как служение Богу. Уходили же раньше женщины в монастырь…
Да, конечно, это – подвиг. Уйти из жизни. Запереться в келье. Похоронить себя заживо. Оказывается, в захоронении есть своя радость…
Но мне не понять её. Не понять этой радости.
- Вы очень благородная женщина.
- О, Вы моими словами заговорили.
- Сила воздействия? – пытаюсь улыбнуться.
- Да, у меня это есть – сила воздействия. А вот благородства во мне нет.
- ?..
- Да… вы ошиблись. Я сама ошиблась. Думала – есть…
- Но…
- Приятное заблуждение. Я не смогла уйти из этого дома. Оказалось, что мне не под силу уйти…
И я вдруг понял. Будто в театре прожектором высветили. Маленькую и хворую. И сильную до несгибаемости. Обделённую, обойдённую женским счастьем. Простым и бесхитростным. Но обязательным. Которое хорошо ли, плохо ли, больше или меньше, но живёт под каждой крышей. Семейной крышей. То, что нельзя заменить почитанием и поклонением.
И вечной благодарностью за это не платят.
И в том-то и сила этой женщины, что она не была одна. Она не была одинокой. Он всегда был с ней. В светлые дни и ненастья. Когда уезжал и уходил.
Когда был со мной.
Он всегда был с ней. Когда его не было рядом, он был в её заботах. В ней. В её большом сердце.
Она любила его. Его. Самого.
Так сильно, что сумела не дать ему этого почувствовать. Чтобы не стеснить. Не заставить страдать. Она знала, что ему нечем ответить.
Она любила его.
И признавала за ним право на Любовь.
На любовь к другому человеку. К мужчине.
Она его любила так, что готова была уйти из собственного дома. Дома, который выстроил её дед. И она была готова уйти.
Вот только не смогла. Этот дом для неё – не её дом. Это – ЕГО дом.
А без его дома ей было бы совсем невозможно.
Но оживи он, случись невероятное – и она уйдёт. Уйдёт из этого дома.
Чтобы ему было хорошо. Чтобы он мог привести меня к себе домой однажды. Чтобы в его доме зазвучал смех его любимого человека.
Какая же она маленькая. Жалкая какая. С этим своим горем. Со своими потерями. Она жизнь свою потеряла. Сказку свою. Нежность. Потеряла то, чего никогда не имела…
- Я осталась одна. Без него. У меня больше нет сил. Я не могу больше оставаться в этом доме.
Она сидела за вышивкой и всё знала. Заботливо складывала его чемодан, когда мы срывались на неделю в Адлер. Она всё про нас знала. Смотрела на то, как её обкрадывают. И оправдывала воровство. Раздумывая, как лучше, как незаметнее дать у себя украсть. Дать украсть дыхание своё.
- Я так перед Вами виноват…
- Что Вы! Это я перед Вами виновата. Перед вами обоими. Перед Вами и перед НИМ. Мне сил не хватило на то, чтобы воспользоваться… Самый лёгкий выход для всех.
- Вы сейчас о чём?!
- …а никто бы и не догадался. Один раз не принять лекарство. Просто забыть. Совершенно естественно…
- Послушайте!..
- Но нет, не сумела. Он бы даже не догадался. Я же всё продумала…
- Прекратите! Ну, о чём мы говорим?!
- …только вот Серёженька. Ему ещё рано одному оставаться. Он же в сыне души не чаял. Знаете?
Знаю. Я знаю о его сыне.
- Боже мой, Вы не представляете, что я потеряла!..
- Догадываюсь. И Вам кажется, что я мало потерял.
Она ведь даже не знает, что потеряла. Не знает этого на самом деле.
Я знаю. Я всё потерял. Его не стало - и мне не стало никакого интереса в жизни. Ни одного желания. Мне теперь не для кого быть красивым, хорошо одеваться, бриться по утрам. Теперь незачем выдумывать праздники, в которые у нас с ним превращалось каждое свидание. Даже если мы просто проводили пару часов в кровати. Оказалось, что только для меня одного всё это - не нужно.
Это нужно было для него, для нас – вместе.
- …несчастный случай…
- …который мог бы и не произойти…
- …если бы десятитонный самосвал минутой раньше миновал поворот. Одной минутой…
Он был за рулём. Я сидел на пассажирском сидении рядом. При столкновении меня швырнуло сквозь лобовое стекло. А он сгорел вместе с «бэхой»…
Сколько раз за эти полгода я высчитывал эти последние мгновения. Размотать, найти эту минуту, этот крохотный миллиметр торопливой минуты. Отодвинуть назад. Так просто, так доступно. У меня пальцы сводит всякий раз, когда я думаю о том, что произошло.
Вот она – ниточка его жизни. Схвати! Но нить рвётся. Всякий раз.
- …одной минутой… Я ведь не хотела пускать его тогда к Вам. Но у него были такие счастливые глаза…
Она плачет.
- Почему?! Почему я не сумела уберечь его?! Ведь я могла заплатить за его счастье…
Да, за всё надо платить. Полной мерой – за вольный или невольный обман. За лукавство. За недоговорённость или поправку.
Даже когда это во имя блага. Во имя счастья. Своего и ближнего.
И я плачу. За то, что лгал. Лгал и лгал.
Сам верил в свою ложь – про то, что нет у него никого. Что он только мой, и я ни у кого его не краду. Я ведь не претендовал на его деньги, не уводил кормильца из семьи. Мне не нужно было от него ни-че-го!
Я брал только его любовь. Я любил его.
Он любил меня. Крепко, весело. Чисто любил. Надёжно.
Я ведь и знать не знал, что я – его первая любовь!
Теперь знаю. Поздно…
- Я ждала Вас.
- Почему? С чего Вы решили, что я приду?
- Вам ведь нужно было поговорить. О Нём. Вам же больше не с кем о нём поговорить.
- А Вам?
- Мне? Тоже не с кем…
- Не плачьте.
- Я могу только просить прощения…
- Пожалуйста, не плачьте.
- Всё. Всё. Прошу Вас только… ещё минуточку терпения.
- Сколько угодно.
- Вы же видите – мне недолго осталось…
- Опять вы за своё…
- Нет! Слушайте! Я же тем только и держалась, что Вас ждала. Я хочу попросить Вас…
- О чём? Всё, что смогу…
- У меня просьба. Очень нелёгкая. Вы можете мне отказать. Я не обижусь.
Всё, что угодно. Я сделаю всё, что угодно. Любое одолжение. Любая просьба.
- …одним словом, когда это случится…
- Ну, перестаньте же!
- Да поймите же! пожалуйста, это скоро случиться.
- Скоро?..
- Скоро. Вы тогда…
- Я тогда…
- …мальчику нет ещё и семнадцати. Просто присмотрите за Серёжей. Просто помните, что он ЕГО сын. Просто помните…
- Я помню. Запомню.
- Спасибо Вам.
- Серёжка - он как лучик. Ласковый, тёплый. Он тебе обязательно понравится. – Его яркие синие глаза лучатся такой нежностью, что невольно наворачиваются слёзы. – Вы обязательно подружитесь.
Да, мы обязательно подружимся. Я обязательно расскажу Сергею, как умел любить его отец. Обязательно….
Конец
Пинайте, господа-товарищи))
...я одеваюсь утром, чтоб вечером раздеться ...
я вырастаю быстро и вдруг впадаю в детство ...
я пью так много кофе,что вдруг надоедает ...
варю часами что-то,готово - не съедаю...
простым со мною сложно,а сложным очень просто ...
я не боюсь все бросить,я не боюсь расстаться ...
когда меня заносит,могу одна остаться ...
я доверяюсь слишком и никому не верю ...
я отдаю все нищим, закрыв плотнее двери ...
хожу по краю смело, все ставлю на удачу ...
а от простой занозы вдруг горько-горько плачу ...
и вспоминаю лето,все то,что не вернется...
и всех кого уж нету - их смех,любовь и солнце ...
я слишком много знаю о том,что знать не надо...
...от скуки я зеваю и счастью я не рада...
я вырастаю быстро и вдруг впадаю в детство ...
я пью так много кофе,что вдруг надоедает ...
варю часами что-то,готово - не съедаю...
простым со мною сложно,а сложным очень просто ...
я не боюсь все бросить,я не боюсь расстаться ...
когда меня заносит,могу одна остаться ...
я доверяюсь слишком и никому не верю ...
я отдаю все нищим, закрыв плотнее двери ...
хожу по краю смело, все ставлю на удачу ...
а от простой занозы вдруг горько-горько плачу ...
и вспоминаю лето,все то,что не вернется...
и всех кого уж нету - их смех,любовь и солнце ...
я слишком много знаю о том,что знать не надо...
...от скуки я зеваю и счастью я не рада...
Сегодня звонил Лондон. Первым делом спросил, почему у меня такой грустный голос. Потом звонил Копенгаген. Тоже спросил, почему у меня голос грустный. Потом Лос-Анджелес спросил, почему мой голос такой грустный. И еще Пекин. То же самое. Только Дюссельдорф не звонил. Дюссельдорф не волнует, какой у меня голос. Вот поэтому у меня такой грустный голос. Желание – любрикант событийности. Сперва оно, обволакивая отдельные детали происходящего, связывает разрозненные события в цепи неслучайности и позволяет механизму заработать. Завертеться. Начать двигаться в сторону появившейся новой цели, такой дорогой и прекрасной. …желания, страсти человеческие – суть источник и причина всех страданий. Источник и причина. Все самое важное, самое заветное не происходит с нами только потому, что мы страшно этого хотим. И происходит, когда мы перестаем этого хотеть. Вот тогда оно само собой берет и случается с нами. Детские мечты сбываются не в детстве, а когда уже не помнишь, что они у тебя были. Лондон, Копенгаген и Пекин разбивают телефон своими признаниями не год-три-пять назад, когда любое из них превратило бы тебя в лужицу розового счастья, а сейчас. Когда ждешь Дюссельдорф. Все мечты сбываются стоит только расхотеть. …в детстве мне казалось, что плюшевый медведь оживает, как только от него отвернешься. Сейчас я знаю, что так оно и есть. Вот поэтому Дюссельдорф упорно не звонит. Ждет, когда я перестану ждать.
воскресенье, 22 ноября 2009
Сонный вечер льется за горизонт, облака, как пестрые ткани платьев. Две улыбки в кофе - ноябрь заплатит. Я вплетаю счастье в чудной узор городского неба. Звучит фокстрот, стынут блики солнца в чужом глинтвейне. Это не любовь, это просто веер, черный бархат, бусины цвета rot, бахрома, перчатки. Глаза в глаза: - Вашу руку, леди. Какая смелость - быть собой, отчаянно, неумело. Поворот на пальцах и шаг назад, переход, перо, шаг, спина к спине, каблуком отстукивать ритмы сердца. Это не любовь, это просто скерцо и немного сладкого льда на дне. За минуту: здравствуй, прощай, прости, тридцать тактов верить, скользить, кружиться. Не хватает воздуха дальше жить так, не хватает дерзости отпустить. Реверанс. - Позвольте поцеловать. - Да... И звуки тонут в немой гортани. Это не любовь, это просто танец, говорящий больше, чем все слова.
Мы не знаем какие они.
Зеленые?
Большеглазые или вообще незрячие,
вечно-пьяные или устало-сонные.
Мы не знаем какие, они ведь прячутся.
Может там у них где-то весна
влюбленная
В списках времени года давно не значится.
Им ведь даже ромашки совсем в диковинку.
Как гадать по цветам? Ну совсем безумные!
Эта раса умна и смешна до коликов.
Слишком тихие, даже почти бесшумные.
Мне напомнили чем-то пасхальных кроликов..
Белой прорезью шрамов на коже рунами.
А их волосы! Слушайте, вы не чуете?
Эти нежные запахи невесомые
"Ну давайте.. старайтесь..скажите..
думайте!"
кто сильнее вожди или их ведомые?
А они ведь давно на вопрос ответили.
Хоть совсем и не гении. Знаешь, скромные..
Эти люди еще не совсем здоровые:
Кто-то гриппом простужен, кого-то бросили.
А они.. С этим вирусом незнакомые,
Как и с горькой таблеткой, и нервной проседью
Нет, они не простейшие насекомые,
Просто их не знакомили с глупой осенью .
Зеленые?
Большеглазые или вообще незрячие,
вечно-пьяные или устало-сонные.
Мы не знаем какие, они ведь прячутся.
Может там у них где-то весна
влюбленная
В списках времени года давно не значится.
Им ведь даже ромашки совсем в диковинку.
Как гадать по цветам? Ну совсем безумные!
Эта раса умна и смешна до коликов.
Слишком тихие, даже почти бесшумные.
Мне напомнили чем-то пасхальных кроликов..
Белой прорезью шрамов на коже рунами.
А их волосы! Слушайте, вы не чуете?
Эти нежные запахи невесомые
"Ну давайте.. старайтесь..скажите..
думайте!"
кто сильнее вожди или их ведомые?
А они ведь давно на вопрос ответили.
Хоть совсем и не гении. Знаешь, скромные..
Эти люди еще не совсем здоровые:
Кто-то гриппом простужен, кого-то бросили.
А они.. С этим вирусом незнакомые,
Как и с горькой таблеткой, и нервной проседью
Нет, они не простейшие насекомые,
Просто их не знакомили с глупой осенью .
Я наверно к несчастью из тех, что умеют молчать,
Из тех, что стыдятся бессмысленно вспарывать воздух
Бесчисленной вязью из слов, без конца стрекотать.
Здесь так много вина. Подайте, пожалуйста, воду.
Мне так рано к несчастью пришлось осознать,
То сколь глупо доверив, позволить кому-то другому
Истоптать свой собор и, не зная, его поломать.
Я когда-то вернусь, но мне стоило с детства вести тропы к Богу.
И, конечно же, к счастью я буду как прежде терять
Пепел жизни ссыпать белым облаком в черную воду,
Серым прахом от лиц цепь ошибок считать.
Мне наверно пора, заблудившись, вернуться к простому.
Даже к счастью, что я не умею бояться и ждать,
Что имею холодную злую свободу
От иллюзий, запретов, но жаль разучившись мечтать.
Сквозь туман кличет рог, я смотрю на пустую дорогу.
Из тех, что стыдятся бессмысленно вспарывать воздух
Бесчисленной вязью из слов, без конца стрекотать.
Здесь так много вина. Подайте, пожалуйста, воду.
Мне так рано к несчастью пришлось осознать,
То сколь глупо доверив, позволить кому-то другому
Истоптать свой собор и, не зная, его поломать.
Я когда-то вернусь, но мне стоило с детства вести тропы к Богу.
И, конечно же, к счастью я буду как прежде терять
Пепел жизни ссыпать белым облаком в черную воду,
Серым прахом от лиц цепь ошибок считать.
Мне наверно пора, заблудившись, вернуться к простому.
Даже к счастью, что я не умею бояться и ждать,
Что имею холодную злую свободу
От иллюзий, запретов, но жаль разучившись мечтать.
Сквозь туман кличет рог, я смотрю на пустую дорогу.
             Очки
О мир войны, смертей и бед.
Летящий в космосе комок.
Рассказ твой - бесконечный бред,
Удел твой - бесконечный рок.
О мир кровоточащих ран,
Твой свет - всего лишь полумрак.
В ад отправляет бог-тиран,
В рай отправляет бог-дурак.
Как радостно, что человек
Способен не смотреть вокруг,
И проживать столь длинный век,
Очерчивая узкий круг.
Проходит вереница глаз,
До точек сузивших зрачки.
Могу я стать одним из вас?
Примерить алые очки?
О мир войны, смертей и бед.
Летящий в космосе комок.
Рассказ твой - бесконечный бред,
Удел твой - бесконечный рок.
О мир кровоточащих ран,
Твой свет - всего лишь полумрак.
В ад отправляет бог-тиран,
В рай отправляет бог-дурак.
Как радостно, что человек
Способен не смотреть вокруг,
И проживать столь длинный век,
Очерчивая узкий круг.
Проходит вереница глаз,
До точек сузивших зрачки.
Могу я стать одним из вас?
Примерить алые очки?
Это воспоминания. Не мои. Они мной всего лишь записаны.
Память
Я бывал в Москве. Несколько раз. Всегда проездом - с одного вокзала на другой, из одного аэропорта в другой. Однажды был на Красной Площади. На Девятое мая.
А вот мой батя родом из Москвы.
Батю мы похоронили четыре года назад. Рядом с матерью.
А сегодня, едва кинув в служебной квартире сумку со шмотками, я сел в такси и попросил голубоглазого водителя отвезти меня на Таганку. Туда, где…
Я хотел увидеть тот дом, в котором когда-то жил батя. Длинный одноэтажный дом, пустырь, высокий бугор. С него отец съезжал на самодельных санках. Лихо пролетал прямо перед пыхтящими полуторками, буксующими в снежном крошеве, и упирался в гранитный парапет Москвы-реки…
- Санки нам сделал Сергей Иваныч. Вот он – вишь, справа?
Со старой фотографии на меня глядит махонький сухонький старичок.
…казалось, не существовало такого дела, которого Сергей Иванович не знал. Он умел починить всё на свете. Краны, утюги и примусы. Керосинки, дамские часики, дверные замки. Делал из лётного плексигласа отличные зажигалки с «секретом». Умел залатать галоши и валенки.
Денег он никогда ни с кого не брал. Просто вечером забирал вещь, а наутро возвращал в «справном» виде. Кто-то просто говорил «спасибо» - как старухи Конкины, кто-то впихивал пару картофелин или горстку морковного чая. Мы с пацанами старикана уважали. Побаивались даже.
Но любили заглядывать к нему в комнатку. Там было интересно – разнообразный инструмент притягивал. То и дело кто-нибудь осторожно касался замурзанной ладошкой крохотного молоточка или щипчиков и спрашивал:
- А эт для чего?
Старик крякал и садился на красивый стул на гнутых ножках. И начинал обстоятельный рассказ-объяснение. Этот стул он перед самой войной подобрал у мусорного бака. И восстановил. Хотя баб Даша и говорила, что стул был изломан «со всей беспощадностью».
Ещё в его комнате была узкая койка под тонким байковым одеялом. И большущая рама. Богатый золочёный багет служил фотоальбомом. За стеклом стояло множество фотографий: сам Сергей Иванович, его жена, друзья, братья. В центре рамы была большая фотография двух обнявшихся парней – это были сыновья старика. Оба воевали где-то, один на Севере, а другой на Кавказе.
Закончив объяснение, старик всегда ставил чай. Заварки не было, были смородиновые листья и две-три сушёные урючины, хранившиеся к нашему приходу.
- Накоси… вот вернутся мои сынки, так оне вам таких блинков напекут!.. ииии… - в глазах старика загорались мечтательные огоньки.
Да только не вернулись его сыновья. Погибли в один день в феврале сорок пятого. Не бравший в рот ни капли спиртного, Сергей Иванович в тот день напился. Мы с ужасом глядели, как он добрёл до крыльца и каркнув страшное:
- Погибли! – упал лицом в слякоть.
Из подъезда вышла тёть Клава. Молча подняла его как маленького на руки и унесла в дом.
Болел Сергей Иванович долго – в первый раз он вышел во двор тогда, когда небо расцвело залпами Победы. Покачиваясь добрёл до скамейки у ворот, сел ссутулившись и беззвучно заплакал. Из всей большой семьи Зуевых он остался один.
***
- … ещё снег не стаял. Март ещё был.
У Коськи мать поварихой была. Ну да, тёть Клава. Так вот… раз в неделю Коська строил нас по росту, а потом командовал:
- За мной!
И мы шли. Там где теперь театр, там в подвале была столовая. Там-то и работала тёть Клава. В столовую мы спускались тихохонько, как мыши. Рассаживались за дальним столом и ждали. Ждали долго. Молча. Есть хотелось до обморока.
А потом приходила тёть Клава с подносом. А на нём! Варёная картошечка в шкурках, маленькая мисочка супа – эту мы всегда отодвигали Саньке-маленькому, миска побольше с комками остывшей пшеничной каши с льняным маслом. И… мы… лишь треск стоял за ушами.
Есть хотелось всё время, неимоверно. Даже сны про еду были. Лёнька во сне сгружал и продавал хлеб, а Коська плавал в молоке:
- …и с маслом! – рассказывал он потом.
В чёрной лакированной шкатулке лежала самая большая наша ценность – хлебные карточки. Я их доставал и внимательно оглядывал и прятал в карман поглубже. И бежал к тёть Нюре.
Она инвалид. Мать говорила тогда, да я ещё не понимал, что беда у тёть Нюры не в протезной ноге , а в сахарном диабете. Я всё никак в толк не мог взять: как это – беда от сахара? Он же такой вкусный…
Тётя Нюра была спокойной. Только говорила иногда непонятное:
- Как же вас мало-то, а? Детки… - она вздыхала. – Войны детки.
Отстояв длиннющую очередь, бегом бежал домой. Набирал воды в ведро. Ставил его к печке – мать придёт, а вода уже не такая холодная. Садился к столу. Осторожно разворачивал старенькое полотенце. Выкладывал положенный кусок. Вам, молодым не понять, как это – закрыть глаза и потянуть носом. Запах!
Нет, я знал конечно, что есть на свете и более вкусные вещи – шоколад, пастила, пряники. И я, конечно, верил и тёть Клаве и матери. Но всё-таки… - разве ж может быть что-то вкуснее хлеба?
Знал бы ты, как это – отрезать от куска ровно столько, сколько тебе положено. Остальное завернуть. Убрать. Поставить на печку кружку с водой и ломтиком сушёной морковки. И пойти к тёть Нюше. Я вручал ей полученный за неё ржаной ломтик торжественно. С обязательным крохотным довеском. Бежал к себе.
Брал кружку с кипятком. Ел медленно. Сначала ноздреватую мякушку. Уж потом хрусткую корочку…
***
- Уррррррра!!! – орал Санёк.
- Уррра!!! – орала вся Таганка.
…а мать кружила по комнате, прижимая к груди буханку. Настоящего белого хлеба. Батя вернулся. Он кинул в кружку с настоящим чаем такой большущий кусман сахару, что мне его бы дня на три точно хватило.
А я сидел и ел. Сначала галеты, потом колбасу с чесноком. Потом хлеб со сгущёнкой. А потом сидел и думал: «А если между рамами поставить банку, то сгущёнка же не закиснет?»
А вечером пришли все – старики, тёть Нюра и тёть Клава, тёть Соня и дядя Паша без руки. И Санька, и Коська, и Борька с Димоном. Я тогда был в первый раз сыт. А тёть Нюра плакала, обнимая Сергея Ивановича.
Нет уже того длинного дома в котором жил батя. Снесли и его, и ту горочку, с которой он так лихо скатывал. Там сейчас многоэтажка с лифтом стоит. Из пустыря получился скверик. Всё стало другим…
…нет больше бати. Давно умерли Дмитрий Владиленович Рощин и Константин Георгиевич Георгиади…
Таганка! Я проехал три тысячи километров, чтобы увидеться с тобой. Я не видел тебя никогда раньше. Сейчас ты другая – модная, молодая, красивая. Но тебя вчерашнюю я люблю больше.
Я не видел тебя. Но мне про тебя батя рассказывал. Он о тебе всю жизнь помнил.
Ты помнишь его, Таганка?
Можно пинать нерадивого автора
Память
Я бывал в Москве. Несколько раз. Всегда проездом - с одного вокзала на другой, из одного аэропорта в другой. Однажды был на Красной Площади. На Девятое мая.
А вот мой батя родом из Москвы.
Батю мы похоронили четыре года назад. Рядом с матерью.
А сегодня, едва кинув в служебной квартире сумку со шмотками, я сел в такси и попросил голубоглазого водителя отвезти меня на Таганку. Туда, где…
Я хотел увидеть тот дом, в котором когда-то жил батя. Длинный одноэтажный дом, пустырь, высокий бугор. С него отец съезжал на самодельных санках. Лихо пролетал прямо перед пыхтящими полуторками, буксующими в снежном крошеве, и упирался в гранитный парапет Москвы-реки…
- Санки нам сделал Сергей Иваныч. Вот он – вишь, справа?
Со старой фотографии на меня глядит махонький сухонький старичок.
…казалось, не существовало такого дела, которого Сергей Иванович не знал. Он умел починить всё на свете. Краны, утюги и примусы. Керосинки, дамские часики, дверные замки. Делал из лётного плексигласа отличные зажигалки с «секретом». Умел залатать галоши и валенки.
Денег он никогда ни с кого не брал. Просто вечером забирал вещь, а наутро возвращал в «справном» виде. Кто-то просто говорил «спасибо» - как старухи Конкины, кто-то впихивал пару картофелин или горстку морковного чая. Мы с пацанами старикана уважали. Побаивались даже.
Но любили заглядывать к нему в комнатку. Там было интересно – разнообразный инструмент притягивал. То и дело кто-нибудь осторожно касался замурзанной ладошкой крохотного молоточка или щипчиков и спрашивал:
- А эт для чего?
Старик крякал и садился на красивый стул на гнутых ножках. И начинал обстоятельный рассказ-объяснение. Этот стул он перед самой войной подобрал у мусорного бака. И восстановил. Хотя баб Даша и говорила, что стул был изломан «со всей беспощадностью».
Ещё в его комнате была узкая койка под тонким байковым одеялом. И большущая рама. Богатый золочёный багет служил фотоальбомом. За стеклом стояло множество фотографий: сам Сергей Иванович, его жена, друзья, братья. В центре рамы была большая фотография двух обнявшихся парней – это были сыновья старика. Оба воевали где-то, один на Севере, а другой на Кавказе.
Закончив объяснение, старик всегда ставил чай. Заварки не было, были смородиновые листья и две-три сушёные урючины, хранившиеся к нашему приходу.
- Накоси… вот вернутся мои сынки, так оне вам таких блинков напекут!.. ииии… - в глазах старика загорались мечтательные огоньки.
Да только не вернулись его сыновья. Погибли в один день в феврале сорок пятого. Не бравший в рот ни капли спиртного, Сергей Иванович в тот день напился. Мы с ужасом глядели, как он добрёл до крыльца и каркнув страшное:
- Погибли! – упал лицом в слякоть.
Из подъезда вышла тёть Клава. Молча подняла его как маленького на руки и унесла в дом.
Болел Сергей Иванович долго – в первый раз он вышел во двор тогда, когда небо расцвело залпами Победы. Покачиваясь добрёл до скамейки у ворот, сел ссутулившись и беззвучно заплакал. Из всей большой семьи Зуевых он остался один.
***
- … ещё снег не стаял. Март ещё был.
У Коськи мать поварихой была. Ну да, тёть Клава. Так вот… раз в неделю Коська строил нас по росту, а потом командовал:
- За мной!
И мы шли. Там где теперь театр, там в подвале была столовая. Там-то и работала тёть Клава. В столовую мы спускались тихохонько, как мыши. Рассаживались за дальним столом и ждали. Ждали долго. Молча. Есть хотелось до обморока.
А потом приходила тёть Клава с подносом. А на нём! Варёная картошечка в шкурках, маленькая мисочка супа – эту мы всегда отодвигали Саньке-маленькому, миска побольше с комками остывшей пшеничной каши с льняным маслом. И… мы… лишь треск стоял за ушами.
Есть хотелось всё время, неимоверно. Даже сны про еду были. Лёнька во сне сгружал и продавал хлеб, а Коська плавал в молоке:
- …и с маслом! – рассказывал он потом.
В чёрной лакированной шкатулке лежала самая большая наша ценность – хлебные карточки. Я их доставал и внимательно оглядывал и прятал в карман поглубже. И бежал к тёть Нюре.
Она инвалид. Мать говорила тогда, да я ещё не понимал, что беда у тёть Нюры не в протезной ноге , а в сахарном диабете. Я всё никак в толк не мог взять: как это – беда от сахара? Он же такой вкусный…
Тётя Нюра была спокойной. Только говорила иногда непонятное:
- Как же вас мало-то, а? Детки… - она вздыхала. – Войны детки.
Отстояв длиннющую очередь, бегом бежал домой. Набирал воды в ведро. Ставил его к печке – мать придёт, а вода уже не такая холодная. Садился к столу. Осторожно разворачивал старенькое полотенце. Выкладывал положенный кусок. Вам, молодым не понять, как это – закрыть глаза и потянуть носом. Запах!
Нет, я знал конечно, что есть на свете и более вкусные вещи – шоколад, пастила, пряники. И я, конечно, верил и тёть Клаве и матери. Но всё-таки… - разве ж может быть что-то вкуснее хлеба?
Знал бы ты, как это – отрезать от куска ровно столько, сколько тебе положено. Остальное завернуть. Убрать. Поставить на печку кружку с водой и ломтиком сушёной морковки. И пойти к тёть Нюше. Я вручал ей полученный за неё ржаной ломтик торжественно. С обязательным крохотным довеском. Бежал к себе.
Брал кружку с кипятком. Ел медленно. Сначала ноздреватую мякушку. Уж потом хрусткую корочку…
***
- Уррррррра!!! – орал Санёк.
- Уррра!!! – орала вся Таганка.
…а мать кружила по комнате, прижимая к груди буханку. Настоящего белого хлеба. Батя вернулся. Он кинул в кружку с настоящим чаем такой большущий кусман сахару, что мне его бы дня на три точно хватило.
А я сидел и ел. Сначала галеты, потом колбасу с чесноком. Потом хлеб со сгущёнкой. А потом сидел и думал: «А если между рамами поставить банку, то сгущёнка же не закиснет?»
А вечером пришли все – старики, тёть Нюра и тёть Клава, тёть Соня и дядя Паша без руки. И Санька, и Коська, и Борька с Димоном. Я тогда был в первый раз сыт. А тёть Нюра плакала, обнимая Сергея Ивановича.
Нет уже того длинного дома в котором жил батя. Снесли и его, и ту горочку, с которой он так лихо скатывал. Там сейчас многоэтажка с лифтом стоит. Из пустыря получился скверик. Всё стало другим…
…нет больше бати. Давно умерли Дмитрий Владиленович Рощин и Константин Георгиевич Георгиади…
Таганка! Я проехал три тысячи километров, чтобы увидеться с тобой. Я не видел тебя никогда раньше. Сейчас ты другая – модная, молодая, красивая. Но тебя вчерашнюю я люблю больше.
Я не видел тебя. Но мне про тебя батя рассказывал. Он о тебе всю жизнь помнил.
Ты помнишь его, Таганка?
Можно пинать нерадивого автора

На одной из остановок в автобус входят парень и две девушки. Автобус трогается, парень выходит на середину и объявляет "Минуточку внимания! на следующей остановке зайдёт девушка, у неё сегодня День Рождения! я прошу вас помочь нам исполнить для неё песню"
когда именинница заходит в автобус, её друзья затягивают куплет из "happy birthday", более молодые пассажиры присоединяются. в конце аплодисменты уже всего автобуса.
где: Тарту, Эстония
когда именинница заходит в автобус, её друзья затягивают куплет из "happy birthday", более молодые пассажиры присоединяются. в конце аплодисменты уже всего автобуса.
где: Тарту, Эстония
Текст был удален по просьбе автора.
суббота, 21 ноября 2009
Возвращаюсь из института,часов 5 вечера. За окнами троллейбуса,стоящего на очередной остановке,разворачивается следующая картина: под действием холодного,пропитанного мельчайшими дождевыми каплями воздуха, люди кутаются в шарфы и недовольно морщатся; два мальчика лет 12ти катаются наперегонки вдоль проезжей части, стоя на задней перекладине инвалидных кресел со старичками. Перед самым отъездом,меж закрывающихся дверей, промелькнуло лицо третьего необычайного пассажира, лицо с улыбкой.
где: Москва,около м.Коньково
где: Москва,около м.Коньково